Главная

Краснов П. Н.

За чертополохом


Часть вторая
I

Спустя два дня после свадьбы Бакланова Коренев с Дятловым вечером попросили разрешения у Павла Владимировича поговорить о деле.

—В чем дело, родные мои? — ласково сказал Павел Владимирович, указывая им на софу.

Дятлов ходил по мягкому ковру и нервно курил, останавливался, потирал большие красные, мокрые руки и смотрел вопросительно на Стольникова. Коренев смущенно повел речь. Как большинство эмигрантов, он не умел говорить просто по-русски и уснащал свою речь словечками «вот в чем дело», «как вам кажется», «понимаете», «ausgeschlossen», «aber gar nicht» («В целом», «никак нет» (нем.)), «ничего подобного» и т.д. —Вот в чем дело, — начал он, останавливаясь против Стольникова, который сел в большое кресло у письменного стола. — Вот в чем дело... Зажились мы у вас. Вы облагодетельствовали нас сверх меры, одели, обули, денег надавали, пора подумать и о том, чтобы долги отдавать. —Деньги, которые я вам дал, — сказал Стольников, — не мои. Это царские, государственные деньги. В распоряжении каждого начальника есть особая сумма для того, чтобы помогать тем людям, которым никто не может помочь. Случай на Руси, где все родством считаются, довольно редкий. Казну вы не обремените, но если отдадите когда-нибудь эти деньги, вы докажете, что вы понимаете свой долг перед родиной. Сумма у меня определенная, и возвращенные вами деньги дадут мне возможность помогать и дальше. Что же вы думаете делать?

—Ехать в Петроград, — сказал Коренев. — Я хочу поступить в какую-нибудь Академию живописи. Я уже выставлялся в Германии с успехом.

—Я хочу писать в газетах, — хмуро кинул Дятлов.

—В час добрый, — сказал Стольников. — В Санкт-Петербурге есть Императорская школа живописи и ваяния, на Васильевском острове, у Николаевского моста. Я дам вам письмо начальнику школы. Это очень старый художник военных событий, баталист, как говорят у вас, художник Самобор Николай Семенович, чудный, добрейшей души человек. Вам сделают испытание — заставят нарисовать карандашом с гипса, сделать набросок красками с живого человека и снять снимок красками с одной из картин наших хранилищ. Имейте в виду, Петр Константинович, что каждый год в залах школы Великим постом устраивается выставка. Чтобы попасть на нее, надо пройти через осмотр преподавателей школы. Лучшие картины поступают в передвижную выставку и путешествуют по России. Найти покупателя легко. Богатых людей много. Русские любят украшать стены своих домов картинами. Все казенные здания тоже ими украшены. Лучшие размножаются особым способом, и быть художником в России — очень выгодно, не говоря о славе и почете.

Стольников помолчал немножко и веско добавил:

—Но надо иметь талант и много работать. Без этого лучше сапоги чистить или белье стирать... Что касается вас, Демократ Александрович, ваше дело труднее. Что вы думаете писать в газетах?

— Я считаю себя обязанным информировать товарищей по каждому текущему моменту. Войти в тесный контакт с рабочими кварталами, ориентироваться во всех дефектах жизни, которая под царским режимом должна быть одиозна. Я соберу нужные мне анкеты, и, базируясь на них, я укажу публике всю бездну нашего социального падения. Инкриминирую народу его легкое подпадение под власть царизма и зафиксирую все это в своих статьях. Нездоровыми темными рабочими кварталами, где доминирует тайный порок, где капиталист сосет кровь пролетария, жалкими крестьянскими полосками, нивами несжатыми, бедняцким хозяйством, угнетаемым кулаками, я подойду к читателю и внесу в его сердце необходимый корректив для оценки его социальной проблемы. В классовой борьбе под красными знаменами революционного Интернационала к кровавым всплескам мятежа против насилия я буду звать трубным голосом священно-смятенной души. Я опытный политический журналист, и мне мое метье хорошо знакомо.

—Баю-баюшки-баю! — неожиданно и совершенно спокойно сказал Стольников.

—Что-с? — обиделся Дятлов. — Простите, я вас не понимаю.

—Няниной сказкой, — в тон его длинной, нескладной речи заговорил Стольников,— страшными рассказами о далеком прошлом, о кровавом начале двадцатого века, о политической розни веет от ваших слов... Таких газет у нас давно нет. Припомните развитие газетного дела в России. Почти полная свобода слова во времена первой Империи. Газеты во время войны с Германией, подготовившие смуту... Полная разнузданность так называемой левой печати в первые месяцы бунта 1917 года, преследования газет, позволявших себе сметь говорить правду при Керенском. Вы, если вы изучали историю газетного дела в России, вероятно, помните закрытие бурцевского «Общего дела», обличившего изменника и предателя Ленина. Потом четыре года несчастная Россия ничего не читала, кроме кликушеских выкриков «Правды» и «Известий». Статьи из этих газет преподают теперь в средней школе как образец безграмотности литературной и государственной. Это страшное время охладило читателя к газете, и у нас выработался совершенно новый тип газеты. Вот, посмотрите наши местные «Псковские областные ведомости».

Стольников подал свежий лист большого газетного формата хорошей глянцевой бумаги со многими рисунками.

Дятлов устремил на нее жадные глаза.

По внешности газета была безупречна. Но чем больше он смотрел, тем менее что-нибудь понимал. Он даже побледнел и осунулся, пробегая глазами эту, «с позволения сказать», по его мнению, газету.

«Высочайшие приказы». «Назначается, производится, увольняется». Прекрасно исполненный портрет мужчины лет пятидесяти, с седой окладистой бородой, в длинном черном архалуке, с Владимиром на шее. Подписано: «Избранный городским головой города Великие Луки и высочайше утвержденный почетный гражданин Николай Саввич Заюшников».

Внизу краткая биография: «По окончании курса высших торговых наук в городе Пскове в 19** году занялся торговыми предприятиями... основал фабрику бус в Великих Луках... изобрел новый способ выделки самоцветных камней... имеет магазины стеклянных галантерейных изделий в Спасском, Покровском, Рождественском... член «Общества любителей русской старины»... основатель школы прикладной живописи в родном своем селе Широкие Логи...»

— Эксплуататор, — подумал Дятлов, — и партии, партии какой?

«Со всего света — по государственному иглосказу».

«Тьфу, черт, — подумал Дятлов, — недостает прочитать: «Самопер попер до мордописни».

«Англия. Лондон. Во время вчерашней свалки между синфейнерами и представителями английской народной партии отрядами Красного Льва подобрано восемь тысяч трупов и более двадцати одной тысячи раненых, из них одиннадцать тяжело. Под руководством лидера рабочей партии Ройд-Моржа взорвано здание оперного театра, где шел детский спектакль. Погибло около шести тысяч детей местной буржуазии. Забастовка углекопов продолжается».

«Франция. Париж. На вчерашнем заседании палаты депутатов лидер крайних левых Сегаль в девятичасовой речи настаивал на присоединении Франции к III Интернационалу. Результат голосовании неизвестен».

«Германия. Берлин. Грандиозная демонстрация независимых в Люст-Гартене по случаю убийства Роллера. Лес красных знамен. Речи депутатов рейхстага».

«Все то же», — подумал Дятлов.

«Голландия. Амстердам. В последний день всемирной Спартакиады. Вейсей на пятом круге мощным ударом кулака в висок своему сопернику Лейсею уложил его насмерть. Толпа в двести тысяч зрителей восторженно приветствовала победителя. Футбольный матч окончился неожиданной победой германской рабочей команды. Разъяренная толпа кинулась на победителей. В происшедшей свалке задавлено и помято триста человек».

«Женева. Лига наций. По поводу войны между Мексикой и Соединенными Штатами было суждение под председательством представителя республики Монако. Война объявлена вне закона. На республику Эквадор возложено обуздание Северо-Американских Штатов как командующей стороны. Вооруженные силы республики состоят из пяти старых ветеранов. Лига наций считает, что важно моральное воздействие».

«В Центральной Африке, — читал он далее, — племя людоедов Уистити образовало самостоятельную демократическую республику, коммунистическое Конго двинуло против нее красных вооруженных рабочих. Сражение началось».

«Все то же, — подумал Дятлов, — что и три месяца тому назад. Красные знамена III Интернационала не перестают реять по земному шару. Жизнь идет. Жизнь! Жизнь!.. А здесь?»

Он повернул страницу. «Внутренняя жизнь Российской империи», — прочел он заголовок. — «Выставка скота в Санкт-Петербурге...» Портрет коровы... В Вологде добились особого скрещивания коров... Удой молока достигает... Количество сливок...» Дальше, дальше. «Парад в Москве по случаю освящения памятника чинам городской полиции, убитым во время бунта 1917 года. Фотографии и сцены парада... Приезд императора.

Московский посадник подносит хлеб-соль. Приезд патриарха... Молебен... Сотня 1-го Донского казачьего генералиссимуса Суворова полка проходила рысью... Громовое «ура» провожало коляску императора... В Кинешме открыта школа лесоводства... Сарапулский крестьянин Мехоносов изобрел усовершенствование к сенокосилке... Портрет Мехоносова... Улов рыбы на Волге...»

Дятлов нетерпеливо перевернул газету. Критика и библиография следовали дальше.

«Государственный историк Каразин выпустил IV том «Истории государства российского новейших времен». Бунты Родзянки и Керенского. Самоистребление...»

«Ерунда», — подумал Дятлов.

«Новый роман Щербачева. Маститый шестидесятипятилетний автор нашумевшего в 19** году романа «За Русь Святую» выпустил свой двадцать пятый том, «Старики»... Портрет Щербачева... «Прекрасное описание русского помещичьего быта, знание народного языка...» «Театр и музыка. Вечер пения г-жи Александровой». Ее портрет. «История русского романса...» «Гурилев, Варламов, Даргомыжский, Глинка...» Тысячное представление «Ревизора» Гоголя. «В роли городничего...» дальше... «Скачки и состязания...» Фотография лошади... «На десятиверстной скачке с препятствиями первой, легко, в руках, кобыла Жар-Птица Государственного Ново-александровского завода под своим ездоком, сотником первого лейб-драгунского Московского полка Щепкиным... Состязания в свайку... «Зрелища»... «Расписание рейсов воздушных кораблей». Линия Русского общества пароходства и торговли устанавливает новые рейсы Санкт-Петербург — Ташкент, Пржевальск на озере Иссык-Куль, Кульджа, Иркутск, Владивосток, Татьянск-на-Камчатке. Рейс в течение двадцати дней. «Расписание поездов железной дороги Псков — Петербург»... «Издание печатной палаты Псковского Воеводства»... все... все.

Дятлов с недоумением посмотрел на Стольникова.

—Где же статьи? — спросил он.

—Какие статьи? — спросил Стольников.

—Ну как! Передовая, подпередовая, фельетон какого-нибудь борца партии, известного публициста.

—О чем?

—Ну вот... Да о беспорядках в Англии. Как можно было бы остро и метко провести мысль о том, что в то время, как в настоящих демократических государствах льется потоками кровь за свободу народа, растет сознание необходимости борьбы, в России, под гнетом царизма, разводят коров и льется молоко в ведра удоя...

—Ха-ха-ха! — искренно и весело смеялся Стольников. — Ха-ха-ха!.. Не обижайтесь, Демократ Александрович. Читать никто не станет. Даже в рукописных журнальчиках, которые издают иногда школьники второго класса, таких вещей больше не пишут. Ведь это глупо. Поймите, у нас, «за чертополохом», где царит вера христианская, где все мы стараемся любить друг друга и поддерживать друг друга, никто читать не станет. Как глупо, детски-глупо кажется нам, что тысячи здоровых, сильных людей могут бросить дело, работу и идти с красными тряпками на улицу. У нас со стыда бы сгорели. Ведь это все равно, что мне с вами в пятнашки играть...

—Что же писать? — раздумчиво сказал Дятлов.

—Вот и боюсь я, Демократ Александрович, что не сумеете вы справиться с работой. Слог-то у вас какой! И говорите вы как-то не по-русскому. Выверта много. У нас любят простоту слога и четкость мысли... Однако... попробуйте. Вы должны бы знать рабочий быт Западной Европы. Изучите нашего рабочего, напишите повесть или роман из жизни рабочей слободки. Может быть, и издателя найдете. Только пишите правду.

—Правду?.. А если правда-то не согласуется с партийными догмами? Как тогда? Подгонять придется.

—Нет, неправды не пишите. Наш народ теперь — не темный народ. Он живо поймет. Критика отхлещет вас. Читать не станут.

—А все-таки в Петроград-то нам можно? — спросил Дятлов, пытливо взглядывая на Стольникова.

—А почему нет?

—Визу-то вы нам дадите? Паспорта? Мы слыхали: там полиция и жандармы.

—Да, и полиция, и жандармы есть. Но паспортов никаких не надо. Прописки нигде нет. У нас полная свобода.

—Полиция, жандармы... и свобода, — пролепетал Дятлов.

—Полиции и жандармы поставлены не против добрых дел. Если вы не замыслите ничего худого, не нападете на другого, не обидите, не обругаете, не толкнете нарочно, никто на вас и не посмотрит. А допустим, с вами случится что-либо? Кто вам поможет? Смело обращайтесь к нашему «хожалому» — он истинный защитник в несчастье.

—Не люблю я фараонов, — сказал Дятлов.

—Так вот, — сказал Коренев, — Павел Владимирович, позволите поблагодарить вас за хлеб, за соль, за приют и помощь... И верьте нам, мы не забудем... да... вот в чем дело... Это так согрело нас... так хорошо.

—Ну что же, — сказал Стольников. — Хотите ехать работать, трудиться — будь по-вашему. Рад был принять вас, и знайте—всегда, чем могу, готов вам помочь. Я сейчас напишу, Петр Константинович, письмо к начальнику Школы живописи и ваяния. До Санкт-Петербурга доехать — пустяки. Завтра там будете. Кстати, вчера я получил скорописку от господина Клейста. Он остановился в Северной гостинице — это прямо против вокзала.

Останавливайтесь и вы там же. Я сообщу ему, чтобы он вас встретил. Так когда решите, и поедем. Я отвезу вас на станцию и все вам устрою.

—Если можно, — запинаясь, сказал Коренев, — завтра.

—Завтра так завтра, — сказал Стольников, — я вас сам провожу.


II

Больше часа сани мчались по прекрасно укатанной широкой дороге среди густого хвойного леса. Стройные сосны стеной стояли по обеим сторонам пути, и полная луна красиво освещала их ветви, усыпанные снегом. Ни дома, ни деревни, ни села...

— Здесь, я думаю, водятся волки? — спросила Эльза.

—Да, есть волки, медведи, рыси и кабаны. Охота здесь великолепная, — отвечал Стольников.

— А чьи это леса? — спросил Дятлов. — Государственные, — коротко сказал Стольников. Лес прекратился не сплошной ровной стеной, но островами еще выдавался тут и там и темнел в лунно-серебристой дали. Пошли снежные поля, бугры, вдоль дороги стояли вехи, указывавшие ее направление, невдалеке гудела проволока электрических проводов.

—Это телеграф? — спросила Эльза.

—Нет. Вся скоропись у нас беспроволочная. Это провода громовой силы — световой, сельскохозяйственных приборов и дальнозоров, — отвечал Стольников. — Социалистическая советская власть мечтала устроить электрификацию, но вместо этого разорила и то, что было. Без Бога — не до порога. Молитвенный разум иеромонаха Сергиевской пустыни Святослава сделал новые открытия, и сейчас двенадцать монастырей заняты производством приборов для грозовой силы. Я не могу вам сказать, какое последнее их открытие, потому что не имел времени прочесть присланную мне книгу, заметил только, что оно касается медицины, предпоследнее, сделанное тридцать лет тому назад, — был прибор, вызывающий в любое время тучи на небо и дождь на землю. Теперь ни одно селение на юге России не обходится без такого прибора, и мы не знаем, что такое засуха.

Кругом лежала снежная пустыня, и странно было слушать в ней о новых великих изобретениях.

Эльза спросила Стольникова, и сомнение дрожало в ее голосе:

—Скажите, пожалуйста, почему вы, русские, за эти сорок лет так далеко шагнули в области науки?

—Причин несколько. Самая главная та, что раньше наука и религия, наука и Бог шли врознь. Ученый разум противопоставлялся Богу. В редком ученом кабинета вы могли видеть святые иконы, и не молитвой, постом и бдением готовился ученый к своему труду. Настоящей помощи Господа Сил поэтому не было. Теперь все наши ученые и изобретатели — прежде всего глубоко верующие люди, и силы бесплотные помогают им.

—Ханжи, — проворчал Дятлов.

Стольников сделал вид, что не слышал его возгласа. Не было охоты спорить и убеждать.

—Другая причина, — продолжал он, — та, что раньше ученому приходилось часто жить в бедности. Теперь, когда восстановилась царская власть в полном ее блеске, вернулось то, что мы имели в великий век Петра и славный век Екатерины. Ученый попадает под покровительство царской власти, и с него снимаются заботы земного существования — его мозг свободен для высших дум. И, наконец, третья сила, способствующая развитию у нас науки и искусства, — это страстная любовь к родине. Быть русским — это все, о чем можно только мечтать. Прославить русское имя — это мечта любого ребенка. Пятилетние карапузы говорят в зависимости от своих склонностей: «Я хочу быть Пржевальским, хочу быть Менделеевым, хочу быть Яблочкиным, хочу быть Белелюбским, Айвазовским, Гоголем, Пушкиным...» Это, конечно, результат школы, воспитания. Масса детских книг с талантливыми, яркими описаниями жизни великих русских — от богатырей Киевских до современных ученых и поэтов — пущена в народное обращение. Редкая книга у нас печатается меньше пятисот тысяч экземпляров.

Есть и еще одна причина. Очень странное душевное явление. В годы коммунизма, когда человеческая жизнь, и особенно жизнь ученого, образованного человека, ничего не стоила, ни во что не ценилась, когда люди жили в вечном ожидании ареста, казни, неправедного суда, оскорбления и пыток, как-то обострился ум, как-то стал он глубже проникать в явления, и даже в те времена уже стали проявляться гениальные изобретения и открытия. Советская власть глушила их и не давала развернуться, а когда при императорской власти повеяло свободой, все эти загнанные раньше в подполье ученые развернулись и покрыли своими изобретениями всю русскую землю. В Санкт-Петербурге вы увидите очень много интересного. Ваш старый Клейст писал мне, что он поражен русским гением.

—Вы сказали, Павел Владимирович, — проговорил Коренев, — «силы бесплотные помогают им». Как понимать это нужно?

—В самом прямом смысла: ангелы и души раньше умерших людей, которым открыто многое, чего мы еще не знаем.

—Но разве это правда? — сказала Эльза. — Разве не все кончается со смертью?

—И в этой области, — сказал Стольников, — у нас большие достижения. Я не знаток этого дела. Мое дело — сельское хозяйство, а не духовидство, но знаю, слыхал, что великая княжна Радость Михайловна, девушка святой, подвижнической жизни и необычайных дарований, имеет дар воплощаться в любом месте. Она может перенести свое тело, куда захочет, и только страшно слабеет при этом, так, что едва может говорить. Когда в Ферганском воеводстве были волнения в народе из-за того, что кто-то пустил слух, что она убита, она явилась на многолюдной площади и прошла, улыбаясь, через толпу коленопреклоненных мусульман. А ведь это почти семь тысяч верст от Петербурга!

—А могла бы она... — прерывающимся голосом, задыхаясь, спросил Коренев, — явиться в Германии... в Потсдаме... Вердере... Берлине?

—Я думаю, она может сделать все, что захочет.

—А что двигает ее на это?

—Особое внутреннее чувство христианской любви.

Коренев больше не спрашивал. Его сердце сильно, порывисто билось, и торопился он скорее попасть в эту волшебную страну чудес.

Дорога шла по пологому уклону. На горизонте длинной лентой, точно бусы волшебного ожерелья, замаячили яркие блестящие фонари.

—Станция Котлы, — сказал Стольников.

Минут через двадцать мимо саней замелькали аккуратные каменные постройки магазинов и складов, домики станционного поселка. Глухо лаяли собаки, огрызаясь на звон бубенцов. Поселок спал крепким зимним сном. Дома расступились, на площади стояли церковь, дом священника, школа, еще дальше было небольшое здание станции. Было багажное отделение со стойкой и десятичными весами, была маленькая будка кассира, где-то стучал телеграф и звонил автоматический прибор: дзинь-дзянь, дзинь-дзянь, совсем как это делается везде. В кассе им дали спальные места, и кассир, седой, угрюмый старик проставил им номера, справившись по какой-то таблице с откидными цифрами. Были залы чистой и черной половин.

—Однако, — сказал Дятлов, — классовое развитие у вас крепко проведено — дворянская и крестьянская половины. Белая и черная кость.

—Вы ошибаетесь, — сказал Стольников. — Это различие платья и денежной стоимости. Например: я был на охоте. У меня грязные сапоги, ружья, со мной собаки — не лезть же мне на бархатные диваны — и я сажусь на черную половину, хотя я и сельский начальник. А вот если бы Бакланов с молодой женой вздумали поехать в Петербург или Москву, он, вероятно, побаловал бы ее и взял бы место на чистой половине. Рабочий, который едет на работу, садится в колымаги черной половины, и тот же рабочий в праздник, со своей женой или невестой едут к родным в колымаге чистой половины. Это не классовое различие, но желание дать возможность каждому жить так, как он хочет.

—У нас, в демократических странах, иначе, — сказал Дятлов. — У нас для всех равно: пожалуйте-ка в третий класс. Никаких чистых, господских половин.

—Aber gar nicht (Но совсем нет (нем.)) — воскликнул Коренев. — Вы забыли, Дятлов, как в Западной Европе подают IV класс, и в него, как скотину, набивают бедняков всякого звания, главным образом, стариков, женщин и детей.

III

На путях мелодично ударил звонок. Двери на перрон открылись, и старый сторож с искусственной ногой, в медалях и крестах на черном зипуне, деревянным басом произнес:

— На Остров, Псков, Гатчину, Санкт-Петербург — почтовый поезд. На перрон прошел бравый молодец лет пятидесяти, усатый, крепкий, отлично выправленный, могуче сложенный. Он был в темно-синем, крытом сукном, полушубке с красным витым аксельбантом, с алыми погонами и в мягкой красной суконной шапке, отороченной черным каракулем. Сапоги скрипели на его ногах, шпоры звонко звенели. На боку висела сабля и револьвер особой системы.

«Вот он, жандарм», — подумал Дятлов, и какие-то мурашки неприятно пробежали по его спине.

Перрон был очищен от снега. На деревянном, гладко оструганном помосте было густо посыпано красно-желтым песком. Три пути убегали вдаль. Два обыкновенных, третий с особенными, какими-то более тонкими и как будто хрупкими рельсами. Несколько красных товарных вагонов стояло на дальнем пути.

Вдруг послышался какой-то странный свистящий шум, точно от приближающегося артиллерийского снаряда.

— Смотрите! смотрите! — испуганно сказала Эльза, хватая Коренева за рукав его шубки.

Справа, сверкая яркими фонарями, страшно быстро по снежной пустыне неслось что-то, напомнившее какого-то сказочного чешуйчатого змея. Широко распластались по сторонам беловатые крылья, похожие на крылья аэроплана, стука колес, шума пропеллера не было слышно. Странный крылатый поезд, не похожий на западноевропейские поезда, как бы летел над рельсами. Чуть звякнули металлом колеса, вдруг сразу крылья паровоза и вагонов поднялись вверх и сложились, как крылья бабочки, и на каждом четко стал виден написанный красками большой государственный двуглавый орел. Вагон за вагоном мягко подкатывались к перрону. Первым прокатил громадный, ярко освещенный почтовый вагон. В окно были видны люди в черных зипунах с желтыми выпушками, торопливо разбиравшие почтовые посылки и письма. За ним катил багажный вагон, дальше два громадных темно-зеленых, с заиндевелыми, запорошенными снегом боками третьих класса, темно-желтый второй, синий первый, опять второй, и дальше шли третьи. Поезд был небольшой, считая с товарными, всего девять вагонов, но вагоны были громадные, четырехосные, и на крыше каждого было по три пары обширных заостренных крыльев, а спереди — тонкие заиндевелые пропеллеры.

Стольников вошел вместе со своими гостями в вагон. Бравый проводник остановил у входа, отобрал билеты и показал отделения. В коридоре было светло, в отделениях над лампочками была приспущена темно-синяя тафта, и в мутном свете виднелись чисто постланные постели.

—Зачем над вагонами крылья? — спросила Стольникова Эльза.

—Наши почтовые поезда ходят по 190—200 верст в час. При такой скорости никакие колеса, никакие рельсы выдержать не могут, вот и придуманы крылья и воздушные винты, которые большую часть тяжести вагона берут на воздух, и вагон не идет по рельсам, а лишь слегка касается их. Это недавнее русское изобретение морского воеводы Кононова. Расстояния у нас громадные, население редкое, если бы не было быстрого сообщения, жить было бы трудно... Ну, храни вас Бог. Сейчас поезд трогается.

Стольников перекрестил всех, поцеловался с Кореневым и Дятловым. Эльза сама кинулась ему на шею и поцеловала его в щеку.

— Благодарю, благодарю вас, — прошептала она, смутившись своей выходки.

«Динь-динь-динь», — меланхолично в ночной тиши прозвонил автоматический звонок. Человек в красной шапке поднял руку, и Коренев, стоявший с Эльзой у окна, не заметил, как тронулся поезд. Мимо поплыли окна станции, Стольников махал им шапкой, слабо звякнули колеса на стыке, ход стал быстрее, над головами мягко зашуршали, упадая, крылья, и сейчас же движение вагона стало такое плавное, что трудно было поверить, что поезд идет. В окно не было ничего видно, темная ночь мутной ватой затянула стекло. Коренев проводил Эльзу до двери, на которой было написано: «Женское отделение», и вошел в свое купе. Обе верхние постели были заняты, на одной из нижних раздевался Дятлов. Коренев сел на свою.

Неотвязная мысль преследовала его. Зачем он был нужен Радости Михайловне? Что хотела показать она, трижды появляясь ему в разных местах Германии, чего ждет она от него?

В вагоне была тишина. Наверху кто-то заливисто храпел, Дятлов тихо ругался, что курить запрещено. Вагон несся, и нельзя было ощутить его движения. Изредка чуть качнет его, звякнет что-то внизу, и опять ни стука. Вдруг металически звякнуло внизу, и зажурчали колеса, застукали по стыкам и остановились. Сквозь спущенную занавесь стал чувствоваться на окне яркий свет, побежали тени. Чей-то хриплый, утренний голос проговорил за окном:

—Остр-ов! Десять минут остановки!

По ногам потянуло холодком. Открыли наружную дверь, кто-то входил с вещами в вагон. Топотали ногами. Проводник сказал рядом:

—Шестое отделение, а барыня — пожалуйте в женское, там одна койка свободная.

—Паша, — говорил чей-то женский голос, — дай мне мою кошелку...

—Сейчас, матушка, вот носильщика отпущу.

—Все ли вещи, Паша? Ты пересчитал?

—Не извольте сумлеваться, сударыня, все шестнадцать, все уложил. Сундучки, вот они оба на сетке, тут сохранны будут, увязочка большая пока на диване положена, кошелочки я сюда подкинул, узелочек один тута, другой там, а три на сундуке. Корзина с яблоками в проходе постоит, здесь она никому мешать не будет.

Носильщик поблагодарил кого-то и ушел.

Холод перестал тянуть, снизу поддало жаром: пустили отопление. Рядом господин с дамой шептались. Коренев не слыхал, как тронулся поезд. Он спал.

IV

Коренев проснулся от того, что проводник открыл ключом дверь и сказал: —Господа, вставайте. К Санкт-Петербургу подходим.

Над Дятловым кто-то быстро заворочался в одеяле, отдернул рукой тафту, затягивавшую лампочку, и посмотрел на часы. Лохматая голова со скомканной смятой черной бородой мутными глазами осмотрела Коренева.

Обладатель ее пробормотал:

—Да, половина восьмого уже. Здорово я хватил храповицкого. От самого Киева не просыпался.

Он толкнул своего соседа.

—Вставай, Николай Савельич. К Питеру подходим. Важно я поспал...

—Сейчас, — промычал его сосед и вылез из под одеяла.

—Хо-о-лод с-со-бачий, — потягиваясь, сказал он. — Хорошо шли. Без опоздания.

—Ну, это только ваши, украинские, опаздывают, юго-западные всегда в точку потрафят.

—Ну-ну! Наши украинские. Все одинако — императорские.

Коренев оделся и вышел. За окнами было все так же темно. Лампы ярко горели в коридоре. Против двери стояли большие плетеные ивовые корзины, и резко, духовито пахло свежими яблоками. Полная дама с игриво выбежавшими из-под тонкой желтоватой косынки на помятое красивое лицо локонами, в небрежной кружевной распашонке прошла мимо, оставив за собой тонкий аромат каких-то не знакомых Кореневу духов.

Эльза вышла одетая, в кокетливой русской меховой шапочке и теплом коричневом шугайчике на лисьем меху — подарок Стольниковых. Ее свежее лицо ласково улыбалось Кореневу. Она стала рядом с Кореневым и взяла его под руку. Погасли лампочки в коридоре, и стало как будто холоднее. Ночь не ночь, рассвет не рассвет были за окном. Было продолжение ночи, но не начало дня. Поезд шел, вероятно, со сложенными крыльями, потому что чуть встряхивался на рельсах. Мимо мелькали поля, пересекли широкую, совершенно пустую дорогу, обсаженную разлатыми черными ивами, прошли мимо березовой рощи, в глубине которой стоял темный одинокий дом, показались густо растущие деревья и кусты за каменной оградой, среди них стояли каменные кресты и памятники. Кое-где чуть светилась пестрой точкой лампадка. И вот он показался, освещенный огнями вокзал, люди в белых передниках выстраивались вдоль вагонов. Жандарм неподвижно стоял впереди. Коренев пошел к выходу.

—Вам где желательно выходить? — спросил его проводник.

—Нам на Николаевском вокзале, — сказал Коренев.

—Обождите маленько. Следующая остановка. Это Варшавский стан.

Интересная дама, одетая в длинную шубу с собольим широким воротником, прошла мимо и ласково оглянула Коренева. Сзади нее в шубе и высокой шапке шел ее кавалер. Носильщик выносил вещи. Гулко под стеклянным навесом раздавались голоса. Кто-то обнимался, дети прыгали, офицер вел на цепочке прекрасную борзую, шли мужики с котомками. Бегом провезли большую желтую тележку, нагруженную верхом пакетами и посылками.

Жандарм поднял руку. Люди отошли от вагонов. Поезд пошел назад, из-под колпака вокзала.

Шли вдоль канала. На него выходила широкая улица с бульваром посередине, с края ее стояла за каменной оградой среди широкой площади старая розово-белая церковь. На улице было пусто. Ехали вереницы саней с койками со снегом. Лошади были некрупные, почти все серые, очень красивые, с широкими выпуклыми грудями, волнистыми гривами и хвостами. На всех были тяжелые синие дуги с золотыми разводами, черная ременная сбруя была усеяна золотыми бляхами. Мужики у домов в туман ной дымке скребли скребками и сыпали песок на тротуары. Фонари еще горели на улицах.

Потом пошли дворы, штабеля дров и каменного угля, доски под навесами и опять вокзал.

Клейст встретил их.

—Ну, как я рад! — говорил он. — Бакланов женился? И отлично сделал. Я вам две комнаты рядом приготовил. Забирайте ваши чемоданчики. Мы пешком дойдем.

—Много интересного, господин доктор? — спросила Эльза.

—Очень... очень... И для Германии важно. Сегодня у меня аудиенция у военного министра. На днях я буду принят Его Величеством в совете министров и с чрезвычайными полномочиями отправлюсь в Берлин.

—Здесь монархия? Действительно монархия? — спросил Дятлов.

—Абсолютная, — ответил Клейст. — Но какая свобода! Какой государственный ум! Какой размах! Понимание дела. Истинно русская широкая натура.

—А царь? — спросил Дятлов. —Земной бог. Царь и патриарх — все.

—Воображаю, — сказал Дятлов и пугливо покосился на жандарма.

—А что мисс Креггс? — спросила Эльза.

—Совсем, бедная, с ног сбилась со своей благотворительностью. Тут бедных, нищих нет. Все разобраны. Кто по родным, кто по церковным приходам, кто по монастырям. Священник здесь — все. Какие храмы! Какая служба! Я был в Исаакиевском, в Казанском соборах, но прекраснее всех Собор миллиона мучеников на углу Гороховой и Адмиралтейской. Это нечто чрезвычайное по великолепию. Каждый человек имеет своего духовного отца, и, конечно, никакая благотворительность, никакая общественность не может с ними конкурировать. Наши союзы — это ерунда... А какие магазины, лавки, товары!.. Как едят...

—Благорастворение воздухов и изобилие плодов земных? — с иронией сказал Дятлов.

—Именно, именно, — не замечая иронии, оживленно сказал Клейст. — Ну вот, мы и пришли.

Они обогнули большой памятник. На громадном коне, упрямо нагнувшем тупую голову, сидел тяжелый, грузный человек в маленькой круглой шапке. Он спокойно и важно, упорно смотрел на восток. Памятник казался белым и бархатным от инея. Кругом росли кусты, большинство было укутано рогожами, некоторые заключены в деревянные футляры. Железная ограда окружала цветник. Старик в стальном шеломе, старинном бахтерце из стальных плиток и цепочек, надетом поверх сермяги, с саблей и ружьем медленно ходил вдоль цветника. На груди у него была колодка с черно-желтым ленточками и золотыми и серебряными крестами.

По ту сторону памятника стояли желтые с синими разводами вагоны трамвая. За ними было широкое крыльцо высокого белого дома. На доме золотыми большими буквами было написано: «Северная гостиница торгового дома Соловьева с сыновьями».

В просторном Hall'e (Холл (англ.)) горела большая электрическая лампа. Пять человек в красных рубахах и синих портах чистили ковры. Одинокий ветеран в длинном кафтане, расшитом по груди широкими желтыми лентами с кисточками, вызвал мальчика в белой рубашке и приказал провести в 15-й и 16-й номера.

V

Коренев стоял у большого окна своего номера и смотрел на улицу. Он мог так простоять целый день. У стола Эльза суетилась, заваривая чай, Дятлов, сидя рядом в кресле, курил. Клейст, проводив приезжих до комнаты и заказав им чай, ушел. Он торопился. У него были дела.

Комната была угловая. Прямо напротив, за высокой железной решеткой с золотыми украшениями, на возвышении среди больших раскидистых лип стоял пятиглавый белый храм. Купола — один большой посередине, четыре поменьше по углам — были густо-синего цвета и покрыты золотыми звездами. На них притаился островами снег, и его белизна еще более оттеняла синеву куполов и золото звезд. За собором были большие, пятиэтажные дома. На улице мутными желтыми шарами посередине и по краям еще горели фонари. Вдоль домов росли деревья. Посередине шел трамвай. По обеим сторонам трамвая далеко уходили ровные снежные дороги. Перспектива широкой улицы утопала в дымке не окончившейся ночи, не наступившего дня. Влево шла такая же широкая улица с бульваром красивых, в серебряном инее, деревьев.

Огни на улице погасали, стало светлее. Желтая полоска, предвещая восход, загорелась за вокзалом с серой башней и большими круглыми часами. Стали яснее видны дома, широкие тротуары, стали зажигаться огнями большие окна магазинов.

По тротуарам шли мальчики в серых зипунчиках, в высоких цветных сапожках, в меховых шапках. За спинами их были ранцы, крытые тюленем, папки, линейки под мышкой. Шли девочки в шубках, из-под которых мотались синие, темно-зеленые или коричневые юбки и видны были ножки, обутые в маленькие боты. Они тоже несли книжки и сумочки. Одни шли степенно, другие бегали по улице, кидались снежками, гонялись друг за другом. Проехало несколько легковых саней. Крупный вороной рысак, часто выбрасывая ноги и распушив трубой хвост, покрытый синей сеткой, промчался, обгоняя извозчиков.

В санях сидел юноша в бобровой шапке с белым острым верхом и бледно-голубой шубке. Белый башлык с кистью мотался за его плечами. Улица с такими же домами, как в Берлине, была ярче, пестрее своим народом.

За башней вокзала показалось низкое, желтое, круглое солнце, такое неяркое, что на него можно было смотреть.

Улица опустела, и на всем ее протяжении, теперь видном до самого конца, до какого-то причудливого здания с золотым куполом и длинным шпилем с золотым корабликом наверху, видны были только редкие прохожие. Но через час она снова наполнилась народом. Появились мамушки в голубых, бледно-розовых и белых шубках, расшитых золотом и мехами, появились барыни в красивых, мехом отделанных шубках, в кокошниках, шапочках, убранных золотом, жемчугами, самоцветными камнями, и с ними шли дети всех возрастов — от нескольких месяцев до десяти лет. Сколько было детей! Белые, как Снегурки, в заячьем или горностаевом меху, в белом баранчике, серенькие эскимоски, одетые в белку, бледно-зеленые, синие, голубые, розовые, серовато-серебряные дети шли, ехали в ручных саночках, плелись целыми вереницами, держались друг за дружку ручонками, шли парами, редко поодиночке. Они несли прозрачные, круглые красные и синие шары на нитках, несли кукол, тащили деревянных лошадей, шли куда-то дышать свежим морозным воздухом. Их сопровождали мохнатые белые лайки, длинные серо-белые борзые, пестрые веселые собачки неопределенной породы. Веселое верещание детей, лай собак, говор женщин наполнили улицу так, что и сквозь стекла было слышно.

А в одиннадцать было опять пусто на улицах.

— Да пейте ваш чай, — говорила Эльза. — Будет вам смотреть. Насмотритесь.

— Какой милый ваш дядя, — сказала Эльза.

—Помилуйте, — простодушно сказал румяный юноша. — Он даже деньгами меня снабдил, чтобы принять вас как следует. И пока не устроитесь, каждый день, после трех, я в вашем распоряжении. Это наш долг — помочь таким одиноким, как вы. Да, погодите, господин Коренев, мама, кажется, вам родню уже нашла. Вы завтра у нас обедаете, так сговоримся.

Эльза подала Кореневу шубку, чтобы он помог ей одеться. Все, и Дятлов, вышли на улицу.

VI

Клейст взял трамвай № 4 тут же, у самой гостиницы. За эти два месяца он отлично изучил Санкт-Петербург. После громадного Берлина, насчитывавшего к 19** году семь миллионов жителей, грязного, кишащего людьми и пороком, небольшой, очень чисто содержанный Петербург с его прямыми улицами, показался ему простым и маленьким.

В нем в 19** году насчитывалось меньше миллиона жителей. Многие дома, разрушенные и сожженные во время бунта, за нерозыском владельцев, исчезнувших за границей, не возобновлялись, места были расчищены и обращены в превосходные сады и цветники. Все Марсово поле было обращено в парк, который сливался с Летним и Михайловским садами, захватывал скверы на Липовой аллее так, что Инженерный замок был окружен парком, перебрасывался через Фонтанку, обтекал здание Соляного городка и отдельными аллеями сливался с садами, возникшими на месте дома предварительного заключения, здания судебных установлений и доходил до Таврического сада. Это был парк, показавшийся Клейсту несколько меньшим, чем берлинский Тиргартен, но прекрасно содержанным, тихим, тенистым, полным красивых прудов, речек, павильонов и памятников. Обширные детские площадки гимнастики, спортивные городки привлекали сюда все детское население города. Троицким мостом этот громадный сад, носивший название Летнего, сливался с Александровским парком, далее — с громадными парками островов. Петербург позеленел и помолодел. По всем улицам были посажены деревья, мостовые сделаны по-английскому, лондонскому, способу и представляли плотно убитое шоссе. Повсюду были верховые дорожки. Императоры — и покойный, и царствующий — были любителями верховой езды, и верховая езда была самым модным спортом. На Неве в летнее время было множество парусных, гребных и моторных лодок: водяной спорт процветал.

Что поразило Клейста — это отсутствие кооперативов, акционерных компаний и банков. Вместо этого были единоличные или, вернее, семейные «торговые дома», были «артели», всех субсидировал, всем помогал Государственный банк, имевший отделения не только в городах, но и в селах, и в деревнях. Всюду, где была почтовая контора, производились и банковые операции. Клейст, которого живо интересовало это молодое государство, так сильно качнувшееся от социализма к абсолютизму, расспрашивал купца, у которого каждый день покупал закуски и пряники, которыми любил себя баловать к чаю. Купец, с виду простой мужик лет шестидесяти, благообразный, сытый и довольный, сказал ему:

— Это точно, и у нас кооперативами увлекались. Только ни к чему это вышло. Народа много, народ пришлый, толку мало. Знатоков нет. Он возьмется, к примеру, лавку устроить, где, когда купить, как улучшить, и не знает. Чужое им дело. Купеческое дело купца требует, в кооперацию лезли все, кому лень другим делом заниматься. К примеру, наше дело как пошло. Еще при импе раторе Александре I Павловиче мой пра-пра-прадед при Гатчинском полку апельсинами и сыром вразнос торговал. Нажил деньжонок и лавку открыл вот на этом самом месте. И с той поры от отца к сыну и пошло. Это наша гордость, чтобы все хорошо было, это родовая гордость, кооперация разве к сыну пойдет? Там все одно как чиновник.

Поразило Клейста и другое: это малое количество чиновников.

Министерства или разряды были пусты. В громадных залах с восстановленными портретами, паркетными полами и солидной, несколько холодной мебелью александровского стиля ходили и сидели дьяки и подьячие, но их было очень мало. Все, как узнал Клейст, решалось на местах, все контролировалось особыми поверочными отрядами «ближних бояр», составлявшими государю доклады о виденном. Судили о жизни по самой жизни. Люди сыты, хорошо одеты, болезней нет, чистота, довольство, просвещение — и ладно. Гладили по головке воеводу. Всюду проводилась одна мысль: в здоровом теле — здоровый дух. Да и дела, по существу, кончались в Петроградском воеводстве петроградским воеводой, на Украине — гетманом правобережной и левобережной Украины, на Дону — донским атаманом, на Кубани — кубанским атаманом, на Кавказе — советом горских народов, возглавляемым наместником, и т.д. Имперские отделы давали только тон всему, сводили сметы расходов и доходов, уравнивали их, получали средства на содержание Двора, высших школ, войска и высшего духовенства, — все остальное решалось на местах. Бумага ненавиделась и презиралась. Клейсту было предложено прочитать лекции о Западной Европе вообще и о Германии в частности в высшей школе. Ему сказал об этом как-то за чаем химик Берендеев:

— Карл Федорович, управляющий ученым разрядом, думный дьяк Ахлестышев, будет просить у вас об одолжении: познакомить нашу молодежь с государственным устройством Запада, с жизнью народа в Германии. Имеете ли что против этого? Каждая лекция вам, конечно, будет оплачена.

Клейст сказал, что он считает себя обязанным сделать это и безвозмездно, потому что и так он слишком многим пользовался от государства.

—Ну вот и отлично, — сказал Берендеев.

В тот же вечер Клейста вызвали к телефону. В небольшой рамке с матовым стеклом, висевшей над трубкой, отразился старый, лысый человек, с бородкой клинышком, живыми черными глазами, стоявший с трубкой в руке в ожидании Клейста. Едва Клейст подошел, он приложил трубку ко рту.

—Доктор медицины и философии Берлинского университета Клейст? — спросил старик мягким голосом.

Клейст представился.

—С вами говорит думный дьяк разряда народного просвещения Иван Павлович Ахлестышев. Очень приятно познакомиться. Мне Берендеев передал, что вы изъявили согласие обогатить наши знания своей просвещенной лекцией. Переговорим о программе у меня. Вы не откажете мне отобедать у меня завтра ровно в шесть?

Клейст поблагодарил.

—Отлично. Без десяти минут шесть мой рысак будет у подъезда вашей гостиницы.

Клейст составил программу. Программа была одобрена.

—Ничего не скрывайте, — ласково говорил ему старичок, — и о политических партиях подробно, и о столкновениях в Лустгартене, и о демонстрациях, и о красных знаменах — все... Мы теперь этой заразы не боимся. Я сам когда-то левым эсером был, на Марусю Спиридонову молился, с красным флагом по Ямской-Тверской шатался, большевиком был, «Карле-Марле» памятники ставил, а пошел как-то по Москве, поглядел на Кремлевские стены, снарядами разбитые, на Ивана Великого обезображенного, понял, что никогда не услышу меланхоличного перезвона часов на Спасской башне, и понял я, что я русский. .. И тогда и «Карлу-Марлу» побоку, и в старом стал искать спасения.

Старичок помолчал немного.

—По моему настоянию и часы на Спасской башне исправили. Приеду в Москву — непременно хожу слушать их игру. А как увижу в печати ли, в рукописи букву «ять», — смеясь, договорил старичок, — так сердцу радостно станет. Жива, матушка! И точно символом стала она для нас старой святой Руси.

Аудитория была полна. При входе Клейста все студенты, их было человек триста, встали. Клейст сконфузился и замахал руками, чтобы сели. Лекцию его слушали внимательно. Большинство записывало. По окончании лекции Клейст спросил, не имеет ли кто возразить что-нибудь.

Студенты молчали. Наконец сзади раздался чей-то бас.

—Премного довольны. Спасибо за повествование. У нас за государем императором, однако, премного лучше.

Клейст прочел двенадцать лекций. Последняя лекция была беседой. Студенты привыкли к нему.

—Как же, — спрашивали они, — идет народ на улицы с красными знаменами, поет «Интернационал». Неужели им самим не стыдно? В конце двадцатого века! Такая отсталость!

Их поражало отсутствие семьи, уничтожение влияния матери и отца, поражала частая смена власти и глав семейства.

—Наш Ахлестышев, почитай, двадцатый год разрядом правит. Собаку съел на своем деле. На испытание приедет — насквозь ученика видит. Да... вот вам и Европа! Хорошо, что мы чертополохом от нее отгородились. На другой день после последней лекции к Клейсту пришел посыльный от разряда. Ему принесли благодарственное, от руки написанное, письмо Ахлестышева, и рассыльный вынул из кожаной сумки тридцать шесть золотых империалов и попросил расписаться в книге. По той стоимости жизни в Санкт-Петербурге, которая была, это было целое состояние. Все это вспоминал теперь ясным солнечным ноябрьским днем, едучи в трамвае, Клейст и думал: «Удивительное, удивительное государство».

На углу Невского и Литейной он вышел. У него была пересадка. На перекрестке стоял бравый хожалый в черном зипуне с оранжевыми выпушками. На боку у него была большая кожаная сумка с выжженным на крышке гербом Петербурга. Клейст знал, что в сумке лежат адрес-календарь Петербурга и план. Он не раз пользовался услугами «хожалых» при разыскании людей, которых ему надо было повидать... Сбоку была сабля. Клейст знал, что городская стража были самыми уважаемыми людьми. Это были бескорыстные, верные стражи порядка и свободы. Здесь понимали, что появление нестройно орущих толп с красными знаменами не есть свобода, но, напротив, насилие над свободой, и борцам против насилия сочувствовали.

Клейст сел в трамвай № 17, шедший от Финляндского стана к Балтийскому. Он доехал до угла Забалканского и Загородного проспектов и здесь слез против школы заводских десятников. Он перешел по снежной площади наискосок и прошел в широкие ворота.

«А любят русские поддерживать старину», — подумал он, глядя на большое, кубической формы, розоватое здание, стоявшее в глубине двора, где росли громадные липы. На здании сохранилась старая синяя вывеска с ши рокими золотыми буквами: «Пробирная палата». Это была лаборатория русского химика Берендеева.

— Пожалуйте, — сказал Клейсту старик-солдат, снимая с него шубу. — Дмитрий Иванович уже прошли к себе.

VII

Берендеев, высокий плотный старик с косматой гривой волос, ниспадавшей на воротник, с большой, небрежно расчесанной, неровной бородой, с крупным русским носом, острыми серыми глазами, глядевшими из-под кустами растущих бровей, в черном длинном глухом чекмене и в высоких мягких кавказских чувяках, разговаривал с молодым помощником, в русой бородке, с живыми смеющимися глазами, державшим перед ним большую колбу с мутной жидкостью.

—Ей-Богу, ничего, Дмитрий Иванович, всю ночь протомился, — говорил лаборант.

—А вы не божитесь, Степан Федорович, — сказал старик и поздоровался с Клейстом. — Богу-то молились?

—Молился, Дмитрий Иванович, — сказал лаборант. — Святого Пантелеймона-целителя призывали?

— Призывал.

—Ну, что-нибудь да не так, — ворчливо сказал Берендеев. — Должно выйти.

Он обратился к Клейсту.

—Вот видите, занят я отысканием нового элемента. Мы дополнили таблицу Менделеева. После радия и гелия уже открыты лидий, полоний, верий, голий, северий и гладий. Все очень важные. Я считаю, что эта мутная жидкость должна распасться на два элемента: гладий и еще какой-то, которого я ищу второй год и свойства которого будут драгоценны для нас, потому что он будет давать нам воду там, где мы захотим и где только есть кислород и водород. Для нас это очень важно. Вы, конечно, знаете, что после занятия нами Кульджи в 19** году мы пересекли течение рек Текеса и Кунгеса — источников Или — поперечным рвом и обратили всю обширную пустыню между Кунгей-Алатау и Терскей-Алатау в громадный фруктовый сад, перед которым Калифорния с ее знаменитыми фруктами — малютка. В нынешнем году Китай уступает нам пустыню Гоби. Вы понимаете, какое значение имеет это открытие? Мы обратим пустыню в тучные нивы — тогда можно будет подумать о снятии чертополоха.

—Вы хотите завязать сношения с Западной Европой? — спросил Клейст.

—Мы хотим помочь ей кормиться, дать ей возможность жить, — сказал Берендеев.

—Отчего же вы раньше не делали этого? — спросил Клейст. — Сколько жизней вы сохранили бы!

Берендеев долго и как-то печально и укоризненно смотрел на Клейста, наконец, он тихо сказал:

—А вспомните, Карл Федорович, что делала Европа, когда над русским народом измывался III Интернационал? Вспомните вашего посланника графа Брокдофа-Ранцау и Штреземана, вашего министра иностранных дел! О, сколько зла они сделали России, вот теперешней нашей России, когда они поддерживали большевиков! Вы знаете, Германия, Англия и Франция, а последние дни нашей скорби и Америка, сделали так много зла России и русским, что ненависть к иностранцам стала у нас обычным явлением. То, что вы называете «ксенофобией», охватило все слои населения, и не мы в этом виноваты. Лишь долгим христианским воспитанием нам удается уничтожать понемногу ненависть к тем, кто так унижал русский народ, и особенно к вам, немцам, и полякам, так много сделавшим зла России в те ужасные годы коммунизма.

—Почему вы только теперь подумали завязать сношения с Европой?

—Потому, что только теперь мы достаточно сильны для этого.

Клейст вопросительно посмотрел на Берендеева.

—Теперь у нас укоренилась всемогущая, всесовершенная вера христианская, мы нашли свое государственное устройство, которое пристало нашему народу и отвечает учению Христа, — нам ничего не надо: мы все имеем свое, мы имеем прекрасную армию — подробности военного нашего дела вам сегодня расскажет воевода военного разряда князь Шуйский... Мы являемся в Европу не бедными родственниками, не учениками и подростками, а благотворителями и учителями.

—Но тогда для чего вам Европа?

—Причины две. Первая: христианская вера обязывает нас — «шедше убо научите все языки», мы должны схватить ваши кровавые руки и сказать вам: «Остановитесь, братья, мир Божий так прекрасен!) Вторая — население наше множится с чрезвычайной быстротой. Наши фабрики и заводы не поспевают снабжать народ всем необходимым. Развивать у себя заводскую промышленность в ущерб сельскому хозяйству не в наших расчетах. Мы хотим провести разделение труда и дать вашим рабочим работать на нас за наш хлеб и другие продукты земли.

—Тогда для чего вам войско? Вы знаете, что демократия всего мира отказалась от войны. Вы знаете, что мы признали Лигу наций и подписали «пакт мира».

—А сколько войн после этого вы вели?! Но на этот вопрос вам ответит Василий Михайлович Шуйский, через час мы будем у него. Кроме того, вам предстоит великое счастье представиться Его Величеству. Это будет на этой же неделе. Вам откроют все... А пока посмотрите. Я думаю, что мой молодой друг не все сделал так, как я указал. Посидите одну минутку, Карл Федорович.

Берендеев отложил в сторону колбу и прошел в маленькую комнату рядом с лабораторией. Сквозь незапертую дверь Клейсту были видны иконы, лампадки и аналой с книгами. Клейст сидел и оглядывал лабораторию с большими окнами, с химической плитой, со склянками, банками, порошками, жидкостями, тиглями, небольшим двигателем, ступками, проводами, штепселями, лампами, экранами — своеобразную комнату химика-практика.

Берендеев вышел из молельни с просветленным лицом. Косой луч солнца бросал свет в кабинет, и Клейсту показалось, что светлое сияние исходит от серебристых волос химика. Молча, сосредоточенно глядя на колбу, он подошел к столу, уселся в кресло и стал осторожно подогревать колбу. Маленький градусник показывал температуру. Пятьдесят, шестьдесят... Химик удалил колбу. Шестьдесят один... — движения руки Берендеева стали очень осторожны. Ртуть едва заметно поднималась. Шестьдесят два... Берендеев мягко отвел руку. Мутная жидкость в колбе стала прекрасно-синего цвета, как самый тонкий раствор медного купороса. Берендеев чуть колыхнул ее. Жидкость стала опускаться ко дну и густеть, и из середины ее выявился небольшой прозрачный белый кристалл правильной формы параллелепипеда. Лицо у Берендеева сияло.

—Благодарю Тебя, Господи Боже мой! — вдохновенно воскликнул он. — Благодарю Тебя, что явил мне, недостойному рабу Твоему, чудо милости Твоей... — прошептал Берендеев.

Он повернулся к Клейсту. Слезы были на глазах старого химика. —Божие чудо! — сказала он и вынул кристалл. — Возьмите. Попробуйте. Холоден, как лед, а вынут из теплой колбы! Не бойтесь, лизните. Без вкуса, а приятен. Это тот, кого я так страстно жду шестой год. Это водий! Мой сын!.. Господи! Господи! За что Ты взыскуешь меня Своими милостями! Степан Федорович, ну давайте теперь эту корзину с песком. Лаборант пододвинул к химику громадную корзину с совершенно сухим и мелким, как пыль, песком.

—Это, — сказал химик, — песок пустыни Гоби. Он взял едва заметную крупинку кристалла и закопал ее в землю.

Прошло несколько секунд. Песок потемнел пятном. Пятно стало делаться шире и охватило всю корзину. Песок стал влажен.

—Вы понимаете, — сказал торжественно Берендеев, — мы будем сеять воду в пустыне... Этот кристалл — это семена воды. Вы чувствуете, что мое открытие лучше и выше, чем открытие Бертольда Шварца. Это не смерть... а жизнь...

VIII

Клейст с Берендеевым вышли из пробирной палаты. У крыльца их ждал блестящий, отливающий на солнце в синеву, вороной рысак, запряженный в небольшие сани с полостью бурого медведя. Солидный мужик с русой бородой-лопатой, в темно-синем армяке, подпоясанном пестрым кушаком, и в круглой бобровой шапке сидел на облучке.

—Садитесь, Карл Федорович, — сказал Берендеев, отстегивая полость. Они сели, и рысак, бросая ногами, помчался по снежному простору Забалканского проспекта к Фонтанке.

—Скажите, Дмитрий Иванович, — сказал Клейст, — почему я не вижу совсем в Санкт-Петербурге автомобилей?

—Их не любят, или, как говорите вы, они из моды вышли, — сказал Берендеев. — Нашим отцам и дедам они напоминали жестокие времена большевизма, когда каждый комиссар, каждая любовница коммуниста носились на самоходах. На них возили на пытки и расстрелы, и каждая оставшаяся нам от большевиков машина могла рассказать длинную кровавую повесть. Наши отцы были очень нервны. Да, — со вздохом проговорил Берендеев, — тяжелое наследство досталось в Бозе почившему императору Всеволоду Михайловичу.

—Но автомобиль — это так удобно, — сказал Клейст.

—Почему? — быстро спросил Берендеев, оборачивая свое покрасневшее от мороза лицо к Клейсту.

—Быстро, чисто, спокойно, — сказал Клейст.

—Быстро, но воняет, отравляет воздух нездоровыми газами, и безобразно, потому что неестественно, — ответил Берендеев. — Бог создал лошадей. Бог создал красоту... Да, там, где на лошади трудно, где большие расстояния, я бы еще понял самоход. Но там у нас железная дорога и самолеты. Карл Федорович, думный дьяк разряда путей сообщения, если хотите, посвятит вас в это подробно, я же скажу коротко, почему покойный Государь пошел по иному пути. Когда вошел он в Москву — Москва, да и вся Россия, смердели трупным запахом. Худые, оборванные люди в рубищах не походили на людей. Это было такое безобразное, страшное зрелище смерти, что содрогнулась его юная душа. Забота была одна: кормить и одеть. Машины лежали разоренные, на последних целых удрали за границу комиссары. Ни керосина, ни бензина. Государь пришел с конной ратью, и он не задумался раздать лошадей для полевых работ и устроить повсюду конные заводы. Бог благословил его труды. В обширных степях, поросших травами, повелась прекрасная лошадь. Уже через четыре года конные полки его вернули лошадей. А мы — верхи, мы — бояре, отмеченные Богом и государем, — полюбили лошадь. Самоходов не производили. Все заводы стали на производство самолетов, и лошадь вытеснила машину. Вы видали наши тройки, пары с пристяжками, дышловые пары? Какая красота, не правда ли? Теперь Хреновский государственный конный завод и конные заводы Воейкова, Мятлева, Остроградского, Ванюкова, Стахеева, Стаховича и многие-многие другие производят рысистых лошадей. Бега — наша любимая забава. Многие крестьяне выращивают дивных рысаков.

—Вы любите лошадь?

—Очень, — сказал Берендеев, любовно заглядывая сбоку на побежку рысака. — Я всю неделю дни и ночи провожу в лаборатории или на уроках. Ночами за тиглями и колбами я сижу в отравленном воздухе опытной палаты. А в воскресенье после обедни любимая моя забава — сесть на бегунки и покататься, правя самому этим дивным животным.

—А у нас, — со вздохом сказал Клейст, — лошадь стала редким зверем, и ее показывают в зоологических садах.

—А что хорошего? — спросил Берендеев. Клейст промолчал. Они пересекали Сенную площадь.

— Этот рынок, — сказал Берендеев, указывая на громадные здания, сделанные из железа и стекла, украшенные у входа мраморными группами, — я думаю, самый богатый и красивый во всем мире. Здесь вы можете достать все, что производится в Российской империи, и в Российской империи растет и множится все.

—А кофе? — спросил Клейст.

—По южным склонам Алатауских гор на орошенной недавно равнине вот уже двенадцать лет наш знаменитый ботаник и садовод Бекешин, Андрей Николаевич, разводит самые ароматные сорта кофе и какао. Он так сумел их акклиматизировать, что они легко переносят набегающие иногда с гор холодные туманы. Поезжай шагом, — сказал он кучеру. — Успеем. Вот, посмотрите — четыре отдельных здания, полных света, составляют рынок. Это все построено русским зодчим Воронихиным, правнуком знаменитого Воронихина, сыном внучки не менее знаменитого Растрелли. Направо — мясное и рыбное здание, налево — фруктовое и овощное и мучные лабазы. Хотите, зайдем на минутку в рыбное отделение?

Рысак остановился. Клейст и Берендеев вошли по мраморной лестнице в рыночное здание.

Клейст сначала подумал, что он находится в Берлинском аквариуме, но только увеличенном во много раз. Вдоль стен обширного стеклянного здания были устроены открытые сверху стеклянные водоемы, разделенные на клетки. По верху, по настланным доскам, ходили молодцы в белых передниках с сетками и сачками. Кругом толпились женщины — хозяйки и кухарки, с кошелками и мешками.

Маленькие, юркие, желтоватые, большеголовые ерши, полосатые, точно тигры, красноперые, с золотыми ободками вокруг глаз, окуни целыми стаями плавали в первом отделении бассейна. Рядом то лежали на песке, между камней и тростника, то тревожно носились, выставляя белое брюхо, зубастые остромордые щуки — от маленьких, порционных, до громадных, в полтора аршина. Серебристые, в красных крапинах форели играли в кипящей от пропускаемого духа воде, рядом серые сиги тихо ходили, открывая и закрывая круглые белые рты. Большие сазаны, карпы, стерляди маленькие и большие, лососи, серебристая кета-рыба, тихо лежащие осетры, юркие золотистые черноморские пузанки, острая кефаль, мягкая скумбрия, большие плоские камбалы, черные угри — все это плавало, вытаскивалось на сетке, доставалось покупателям, сбрасывалось на мраморные столы и убивалось ножами...

Посередине, на громадных синеватых глыбах льда, лежала мороженая рыба. Инеем покрытые судаки были навалены целыми горами, лежала плотва, окуни, снеток, громадная белуга была разрезана ломтями. «Торговый дом Баракова», «Братья Грушецкие на Камчатке» — мелькали вывески. —Какое богатство! Какое богатство! — говорил, идя рядом с Берендеевым в толпе покупателей, Клейст.

Крики продавцов, удары топора, звон гирь о чашки весов его оглушали.

—Сиги копчены! Корюшка копчена! — кричал в самое ухо им молодец у стола, заваленного как бы бронзовыми копчеными рыбами.

Рядом блестящими колоннами были расставлены жестянки с рыбными консервами.

—В Бозе почивший Государь, — кричал на ухо Клейсту Берендеев, — обратил особое внимание на то, чтобы усилить производительность земли. Наши рыбные и охотничьи законы беспощадны. Стража неподкупна — и вот вам результат. Самый бедный человек может есть в России и рыбу, и мясо. Они дешевы. Вот чем достигнуто равенство — равенство сытости, а не голода.

—Вы казните смертью хищников? — спросил Клейст.

—Нет. Мы посылаем их на тяжелые работы и заставляем их там научиться уважать труд и собственность.

—А что делаете вы с социалистами? — спросил Клейст.

—Их больше нет, — отвечал Берендеев, — они были сосланы на Новую Землю сорок лет тому назад. Их снабдили всеми необходимыми орудиями труда и производства. Он основали там коммунистическую республику. Никто не работал, все только говорили, через три года половина вымерла от цинги вследствие недоедания. Десять лет тому назад разведка, посланная туда, нашла только триста семейств, но они не были коммунистами. Они просили прислать священника, чтобы он проповедовал им истинного Бога. Теперь там сидит воевода, и этот край снабжает Россию недавно открытыми там углем и нефтью.

Берендеев посмотрел на часы.

—Пора, — сказала он. — Когда-нибудь осмотрите все здание этого замечательного рынка... Как подумаешь, сорок лет тому назад здесь торчали обгорелые провисшие балки и груды кирпичей и вся земля была пропитана запахом трупов, умерших от голода, понимаете, от голода умерших людей.

По узкому Демидову переулку они проехали на Мойку, свернули направо на Гороховую и мимо грандиозного, из точеного мрамора со стеклянными куполами, собора, точно мечта северной сказки, повисшего на фоне зеленовато-голубого неба и серебряного инея деревьев Александровского сада, выехали на площадь. Четко горели на соборе слова, славянской вязью написанные: «Чаю воскресения мертвых». Был будень, но у собора толпились люди, они входили в широкие ворота, и там виднелись в сизом сумраке желтые огоньки свечек и цветные огни лампад. Воскресший Христос, написанный на стекле, казался летящим по воздуху над толпой молельщиков.

—Страшное место пыток, мучений и крови, крови невинной, — сказал Берендеев. — Это вдовы, сестры и дочери... Есть еще и матери тех, кого замучили коммунисты... Здесь каждый день служится заупокойная обедня, а панихиды не умолкают... Здесь вы можете увидеть и стариков-чекистов. Сорок лет тому назад они пытали здесь людей... Теперь покаялись и молятся.

Рысак повернул налево и остановился перед розовато-желтым зданием с античными колоннами. На синей вывеске золотыми буквами значилось: «Военный разряд».

IX

Прием у тысяцкого воеводы, князя Василия Михайловича Шуйского, начальника военного разряда Россий ской империи, кончался. В обширных сенях, уставленных вешалками, два полковых начальника надевали шубы и пристегивали сбоку украшенные серебром шашки.

—Ничего, Святослав Игоревич, — говорил седобородый, но моложавый на вид человек, надвигая набок меховую шапку с желтым шлыком. — Все образуется. Бог не без милости. Сменит и Он свой гнев на тебя.

Другой, черноусый, с потемневшим лицом, уже одетый, хмуро посмотрел на Берендеева и сказал:

—И чем я виноват, что на пулеметных собак чума напала!

— А много подохло? — Да почитай, все... — Ну, Шуйский этого не спустит. — Так что же делать? — Просить о милости Государя.

—Эх! — с досадой сказал черноусый. — Ну, был я у праздника!

По лестнице спускался молодой офицер в темно-зеленом казакине с откидными рукавами, в сапогах со шпорами, с белым аксельбантом на плече.

—Боярин Берендеев, — сказал он. — В самый раз подоспели. Я уже шел на дальносказ, хотел шуметь вам. Думал, не забыли ли вы?

—Ну вот, — сказал Берендеев. — Что я? Мальчик, что ли?

Он познакомил молодого офицера с Клейстом.

—Очередной попыхач начальника военного разряда, подъесаул Васильев. Что, много еще народа?

—Только зимовая станица Донского войска и осталась.

В большом зале, в пять громадных окон, выходивших на Александровский сад, со столом, накрытым зеленым сукном, стульями по стенам, портретами государей, стояло семь человек, одетых одинаково в синие простые казакины, в шаровары с алым лампасом. Богато украшенное оружие было на боку у каждого. Четыре были в серебряных эполетах, и трое в темно-синих погонах. Клейсту особенно пригляделось лицо одного. Это был седой как лунь старик. Он был высок и прям. Вот такой, старый, иногда стоит среди поля зимой чертополох-могильник. Он высох, завял, покоробился, побежали морщины по его стволу, посерели и стали сухими цветы, а все такой прямой, такой стройный и гордый, простирает он к небу серую чашечку цветов. И ни сломать, ни согнуть его никак. Так и этот старик стоял прямой и стройный, гордо устремив вдаль черные, острые глаза. На груди у него висела колодка, увешанная желтыми, с черными лентами, и золотыми и серебряными крестами и медалями. С ним-то в данную минуту и говорил человек выше среднего роста, одетый в богатый темно-зеленого сукна кафтан, поверх которого был надет стальной бахтерец с вензелем Государя из золота на средней плитке металла. Это и был воевода Шуйский.

—А где, дедушка, получил знаки отличия? — спрашивал Шуйский старого казака, когда Берендеев и Клейст вошли в приемную.

—Вот этот, четвертую степень, покойный государь-батюшка Николай II Александрович, упокой Господи святую душу его мученическую, пожаловал мне за дело у деревни Утайцзы, в японскую войну. В 24-м льготном полку я служил...

Старик говорил, и дыханием какого-то давно прошедшего времени веяло от его тихого почтительного голоса.

—Эту третью степень пожаловали мне за бои под Комаровом с австрийцами, а вторую степень я получил за дело с германской конницей у Незвиски, а первую степень мне пожаловали за конную атаку у Рудки Червище, ваше высокопревосходительство.

—Был ранен?

— Шесть разов был ранен, ваше высокопревосходительство. Ничего... выживал. Бог милостив.

—Двадцать шестого ноября, — сказал Шуйский, поворачиваясь к старшему из казаков, статному полковнику, — в Зимнем дворце будет парад георгиевских кавалеров. Пришлите, атаман, старосту Кобылкина во дворец к 11 часам в распоряжение полковника Ненюкова, на Иорданский подъезд. Атаман поклонился.

—Царя увидишь, дедушка, — сказал Шуйский, обращаясь к старику.

—Сподоблюсь, ваше высокопревосходительство. Дай Бог ему много лет здравствовать.

—А ты, молодец, откуда? — обратился Шуйский к молодому казаку в погонах темно-синего сукна, пересеченных одной белой нашивкой.

—Приказный 3-го Донского казачьего Ермака Тимофеева полка Шаслов, станицы Старо-Григорьевской, — бойко ответил казак.

—Давно на службе?

—Второй год, ваше высокопревосходительство. Казак так тянулся, что капли пота проступили на его загорелом лбу под красивым вихром вьющихся каштановых волос. Шуйскому жалко стало его, и он отошел и, поклонившись всем казакам, сказал:

—Спасибо вам, вашему атаману, донцы, на добром слове... Счастлив был узнать от вас, что тьма донских полков в порядке, что задержки в получении вами всего полагаемого от российской казны у вас нет. Этой осенью я имел удовольствие любоваться 1-м и 2-м большими конными полками вашего войска на потешных боях под Смоленском. Не угасает казачий дух!

—И не угаснет во веки веков! — сказал, наклоняя голову, полковник.

—Аминь, — сказал Шуйский. — И все по-прежнему, атаман?

—По-прежнему, воевода: здравствуй царь в кременной Москве, а мы, казаки, на Тихом Дону!

—Да, жива Россия своими казаками! — сказал задумчиво воевода. — Ну, до свидания, атаманы-молодцы!

—Счастливо оставаться, ваше высокопревосходительство!

Казаки поклонились и пошли к дверям. Шуйский подошел к Берендееву и Клейсту.

—Господин Клейст? — сказал он.

—Доктор медицины и химии Карл Феодор Иоганн Клейст, профессор Берлинского университета и член рейхстага.

—Слыхал о ваших блестящих беседах в нашей высшей школе. Благодарю вас очень... Ну, пойдемте, господа, ко мне в горницу. В моем распоряжении ровно час на беседу с вами. Пожалуйте, господа.

Воевода широким жестом указал им на дверь, около которой неподвижно стоял посыльный в темно-коричневом длинном кафтане, расшитом желтой тесьмой с кистями.

X

В правом углу кабинета воеводы висела большая, художественно выполненная икона св. Георгия Победоносца, и перед ней в зеленом стекле дремало лампадное пламя.

Письменный стол, заваленный бумагами, картами, стоял против окон, позади стола был кожаный диван, кресла, и на особом мольберте висела карта Российской империи в сороковерстном масштабе.

Клейст, изучивший в Берлине историю и географию России, хорошо знакомый с разделами России по Версальскому миру и с постановлениями Лиги наций, с удивлением заметил, что бледно-зеленая краска, двойной полосой обозначавшая границу империи, не совпадала с линиями Керзона и границами самоопределения народностей. Он заметил, что местами, несколько более бледным тоном краски, были обведены земли, которые, по мнению Клейста, были уже за полосами чертополохов. То черное место, где на европейских картах было красными буквами написано «чума», оказывалось испещренным синими реками, коричневыми горами, зелеными линиями границ воеводств, черными железными дорогами и названиями городов и провинций. Вся громадная земля Евразии жила, как видно, кипучей жизнью и не думала о чуме. На карту были наклеены пестрые бумажные кружки, полукружки и треугольники, и Клейст догадался, что это были обозначены войсковые части, и по их группировке можно было догадаться о некоторых планах России. На севере, за чертополохом, вся Финляндия была обведена бледно-зеленой краской, и написано: «Великое княжество Финляндское». Рядом лежали воеводства Карельское, Обонежское, Поморское, Новоземельское, Печорское, Пермское. Там, где была Латвия, были надписи: «Воеводство Ливонское», с городами Колыванью и Ригой, и «Воеводство Тевтонское», здесь бледно-зеленая краска сходилась с черно-красной, окружавшей Германскую республику.

Полоцкое, Витебское, Волынское и Червонно-Русское воеводства врезались в Польшу, и над ними большими буквами стояла надпись: «Украина», а в скобках — «Земля малороссийских казаков». Буковина и вся Бессарабия были за зеленой краской. На юге зеленая краска захватывала Батум, Трапезунд и Эрзерум. Такие же выступы были и на Дальнем Востоке, где граница темная шла, отступая от моря, а граница бледно-зеленая захватывала всю Маньчжурию и Монголию и непосредственно граничила с серединным Китаем. На пустыне Гоби стояла свежесделанная надпись: «Воеводство Далай-лама».

Шуйский следил за взглядом Клейста и нарочно не мешал ему вглядываться в карту.

—Вы смотрите и удивляетесь нашему нахальству, — сказал он наконец.

—Нет, — сказал Клейст, — но в Европе никогда не думали о том, что Россия, которую мы погребли сорок лет тому назад, не только воскреснет, но и будет питать агрессивные цели.

—Один из великих государей российских, — сказал серьезно Шуйский, — в Бозе почивающий император Николай I Павлович сказал: «Где раз поднят русский флаг, он не должен опускаться». Европа, разрезая на части Российскую империю, выкраивая из нее новые государства, не способные к самостоятельной жизни, не спросила ни законных хозяев земли русской — Романовых, ни русского народа. Она крала достояние российской короны, как крадет вор имущество во время пожара. И украденное должно быть возвращено. Эти куски не так нужны русскому народу, как им самим необходимо приобщиться к великой христианской вере, русской культуре. —Но как же вы сделаете это? — спросил Клейст. —. Значит, опять войны, убийства, пожар и разорение?

—Вот чтобы побеседовать об этом с вами, чтобы через вас передать Западной Европе, что такое Россия, я и пригласил вас, — сказал Шуйский. — Садитесь, Карл Федорович, садитесь, Дмитрий Иванович. Скажите, вы согласны вернуться в Германию?

—Это мое желание, — сказал Клейст.

—Вы можете доложить германскому правительству о виденном?

—Я член рейхстага, и для меня это вполне возмож Шуйский подумал немного, как бы желая сосредоточиться, и наконец начал:

—По воле государя императора нынешним летом Россия снимает полосу чертополоховых зарослей, посылает свои корабли за море и предлагает гибнущим в безбожии народам Европы тесное, братское сожительство.

—Я боюсь, — сказал Клейст, — что это невыполнимо. Все государства Европы, вернее, наша демократия, пропитаны ненавистью к императорской власти и классовой борьбой. Я боюсь, что демократия наша потребует, прежде чем сноситься с русским народом, чтобы он сверг царскую власть и перестроился по демократическим принципам.

—Благодарю вас за откровенность, — сказал Шуйский, и искры непоколебимой воли сверкнули в его стальных глазах. — Я предвидел ваш ответ, и, значит, я не напрасно звал вас. Передайте народам Европы, что Россия — единственное государство в мире, которое имеет настоящую армию. Наша армия — прежде всего школа любви к родине... Вы отказались от армий. Вы видели в военщине, милитаризме, как говорите вы, угрозу завоеваниям революции, но вы упустили то, что армия есть школа духа. Вы платите за отсутствие у вас этой школы полным рублем. Ваша крестьянская и рабочая молодежь разнуздана, она не имеет выдержки, отвыкла от труда, предана порокам. Так ли я говорю?

—Да, это так, — сказал Клейст. — От этого у нас и голо, и наша жизнь скучна.

—Мы восстановили воинскую повинность во всей ее тяжести и... красоте, — сказал Шуйский. — Три года — девятнадцатый, двадцатый и двадцать первый — наша молодежь проводит под знаменами. Она приучается здесь любить родину, чтить государя, выковывать свою волю и приучаться к непрерывной тяжелой работе и лишениям. Мы призываем ежегодно триста тысяч лучшей молодежи, и, следовательно, по общегосударственному сполоху мы можем выставить семимиллионную армию. Все ошибки прошлого нами учтены. Постоянное войско наше — на три четверти конница. Наше вооружение так совершенно, что ни один народ мира не может нам сопротивляться. Если бы государю угодно было, менее чем в год Европа была бы покорена.

—Сколько я вижу, вы и хотите это сделать, — сказал Клейст.

—Нет. Мы вернем только украденное у нас.

—Войнами? — спросил Клейст.

—Я думаю, достаточно будет приказать. Прошло то время, когда нами распоряжались, настали дни, когда мы можем диктовать свою волю глупо разоружившейся Европе. .. Я полагаю, нам для этого не придется поднимать по земле русской великого сполоха. Наше постоянное войско сможет выполнить задачу.

—Что же вы хотите, чтобы я передал германскому народу?

—Передайте прежде всего, что преступная по отношению к России политика поддержки коммунистов в России нами... забыта.

Шуйский тяжело вздохнул.

—Да, — сказал он, — то было ужасное время, когда в угоду капиталу немецкий народ в русской крови топил любовь к нему русских людей и старую дружбу! Ну... да что вспоминать!.. Много зла сделала нам близорукая политика ваших Штреземанов и Брокдорфов... Много зла она сделала и вам... Скажите, что Россия желает жить с Германией в мире и тесной дружбе, как жила сотни лет, что она требует невмешательства в ее внутренние дела, что она сильна, богата и могуча, что она беспредельно предана своему государю. Скажите, что мы христиане и носим любовь в сердце своем, что с этой любовью мы идем к вам... Но скажите, что мы сильны и не мягкотелы и не потерпим ни малейшего надругательства над верой Христовой и русским именем.

Клейст молча наклонил голову.

—Слушаю, — сказал он.

Клейст сочувствовал всему тому, что ему говорил Шуйский, но он боялся, что в Европе его не поймут. Он боялся, что в ответ на его простой рассказ о виденном он услышит дикие крики, упреки в предательстве, измене партии, услышит крикни: «Долой царя, пусть русские признают тысячу триста пунктов III Интернационала, пусть выгонят попов и разоружатся!»

«Ведь это надо видеть, как видел я, а иначе? Ну кто поверит, что здесь нет бедных, что здесь равенство не голодного, а сытого».

И было грустно на душе у Клейста.

—На третье декабря, — сказал, вставая и давая тем понять, что аудиенция закончена, Шуйский, — с соизволения его императорского величества вы приглашены на общее заседание разрядных дьяков в Мариинском дворце в присутствии государя императора. Я пришлю к пяти с половинной часам сани.

Клейст поклонился и вышел вместе с Берендеевым из кабинета воеводы.

XI

На двадцать шестое ноября, день святого великомученика и Победоносца Георгия, Клейст, Коренев, Дятлов, Эльза и мисс Креггс получили приглашение от стольного воеводы пожаловать в Зимний дворец на хоры, присутствовать на параде георгиевских кавалеров. За ними приехал и к ним был приставлен в качестве проводника их приятель, прапорщик Демидов.

В половине десятого они были уже во дворце и на хорах обширного Георгиевского зала.

Мутный свет зимнего утра едва проникал в залу и колебался сизыми полосами по углам. Двусветный зал с золотыми стенами и колоннами из прекрасной лапис-лазури был темен, и в нем зажгли громадную, увешанную хрусталями, электрическую люстру.

—На этакую люстру, — сказал Дятлов, разглядывая хрустали, выточенные в форме дубовых листочков с гирляндами, полушаром окутывавшими лампы, — можно целую деревню прокормить.

—Это, — сказал Демидов, — работа Петергофской гранильной фабрики. А камень весь русский. Это хрусталь Уральских гор из Екатеринбурга. Народ зовет его «слезами убиенного святого Императора Николая II».

—А правда, похожи на слезы, — сказала Эльза.

—К чему эта роскошь? Мир хижинам — война дворцам, — сказал Дятлов.

—Мир хижинам и мир дворцам, — ответил Демидов. — И если вы объявите войну дворцам, то война эта неизбежно отзовется на хижинах. Так было всегда. И мы, к несчастью, слишком этому учены.

—Ну для чего это все? Золотые колонны, хрусталь, лапис-лазурь и труд, пот и кровь бедных людей, — сказал с раздражением Дятлов.

—Для народа. На Петергофской фабрике работает и кормится несколько тысяч человек, не способных для работы в поле, целыми поколениями тесавших камень, они создают эту красоту дворцов и храмов для народа.

—Для царей, — поправил Дятлов.

—Нет, для народа. Государь этого не замечает, ему не до этого. А мы любуемся этим и видим мощь России в этих дворцах со всем их великолепием. А вот идет и народ.

В соседней зале раздался мерный топот, легкий скрип сапог. Показался барабанщик, за ним шел офицер, дальше солдаты. Черные треугольные шляпы из фетра были надеты на головы с длинными, почти по плечи, в кружок стриженными волосами. Смуглые лица были обриты, и только небольшие черные усы были над верхней губой. Солдаты были молоды, загорелы, сухощавы, красивы той мужской красотой, которую дает постоянная тренировка тела в полях и хорошая пища. Без малого саженного роста, в темно-зеленых длинных, распахнутых у пояса кафтанах с красными отворотами на рукавах и золотыми пуговицами, в высоких ботфортах, у офицеров с большими металлическими щитами под шеей, с винтовками с красными ремнями у ноги солдаты эти прошли в зал и начали выстраиваться в четыре шеренги. Перед ними стало знамя на белом древке, увенчанном двуглавым золотым орлом. Два молодых офицера стали по бокам его.

—Преображенцы, — назвал их Демидов.

За ними в таких же кафтанах, но с синим прибором на отворотах входили такие же рослые люди.

—У нас, — говорил Демидов, — в постоянном войске три вида зипунной одежды. Торжественная — того образца, какого была при создании полка, праздничная — старорусского покроя и обыденная — рубаха и штаны летом, полушубок зимой.

—Чего это стоит! — воскликнул Дятлов.

—А чего стоит Россия! Ведь это живая история славы и мощи России, — сказал Демидов. — На этом мы учимся.

Взвод за взводом входила пехота. За ней шли, звеня шпорами, взводы кавалерии, и скоро весь зал уставился небольшими правильными квадратами.

—Как это красиво! Боже мой, как это красиво! — шептала Эльза, не спуская глаз, смотревшая на солдат. — Откуда берут они таких рослых людей? Как бесподобно красив русский народ! И смотрите, в каждом полку люди на одно лицо.

—Игра в солдатики! — ворчал Дятлов.

Мисс Креггс молчала.

—Может быть, — наконец сказала она, — хоть эти люди нуждаются в носовых платках?

—Да ведь это сказка! — умиленно прошептал Коренев.

—Сказка, Петер, сказка! — вздыхая, сказала Эльза. По середине зала похаживал моложавый воевода в Преображенском кафтане.

—Это, — сказал, указывая на него глазами, Демидов, — командующий войсками этой палаты — воевода большого полка, светлейший князь Апраксин.

—Светлейший князь, — фыркнул Дятлов.

Апраксин внимательно посмотрел в глубь зала, откуда слышался неровный, торопливый стук ног, и вдруг вытянулся и громко крикнул:

—Дружины... смир... ррна!..

Чуть вздрогнули квадраты войск и замерли.

—Равняйсь... — прозвучала команда.

Люди обратились в автоматов. Волшебная красота их усилилась. —Смир...рна! — скомандовал снова Апраксин и стал лицом к громадной двери, ведшей в соседний зал.

Отлетело телесное, жадное, скверное, осталось душевное, остался тот великий порыв, что создает подвиг. Музыканты Преображенского полка поднесли инструменты к губам.

—От матушки-сырой земли, — звонко скомандовал Апраксин, — к могучему плечу шара-а-хни!!

Брякнули в дружном приеме ружья, вылетела из ножен сталь палашей, сабель и шашек, и в ту же минуту громовые, бодрые звуки Преображенского марша раздались по залу.

— Этому маршу, — сказал Демидов, — без малого триста лет. С этим маршем связаны у нас воспоминания и о великой славе, и о великой ошибке. Но тот не ошибается, кто ничего не делает.

Странная в этих залах и вместе с тем страшная процессия показалась в дверях.

XII

Медленно и неровно, поддерживая друг друга, шли старики и калеки. Самому молодому в этой процессии было за шестьдесят лет. Худые и тощие, с косматыми белыми бородами, толстые старческой нездоровой полнотой, красные, бритые, лысые и долгогривые, одни выступающие старчески прямо, другие опирающиеся на палки, на костылях, с искусственными ногами, с пустыми рукавами, пристегнутыми к груди, с глазом, перевязанным черной повязкой, с серебряными крышками на черепе — это была коллекция калек и стариков. Были между ними люди красивые стариковской красотой и осанкой, были страшные своими старыми ранами, с обрубленными ушами, с лицами землисто-серыми от газового отравления. Они шли по три. Среди них узнал Клейст и молодца Кобылкина, которого видел у воеводы военного разряда. Все они были одеты в короткие куртки землистого желто-серого цвета, погоны золотые и серебряные украшали их скромное боевое платье. Тут были и генералы, и полковники, и солдаты в алых, синих и малиновых погонах с желтыми и белыми нашивками. На груди у каждого были ордена. И неизменно каждая колодка начиналась или белым эмалевым, или золотым, или серебряным крестом.

— Идут те, — говорил Демидов, — кто пятьдесят лет тому назад простыми солдатами, юнкерами, редко молодыми офицерами, отстаивал родную землю от нашествия врагов. Каждый год со всей Руси великой съезжаются они на этот парад, на обед у Государя, а вечером на зрелище в театре... И их становится все меньше и меньше... Но страшны их рассказы о годах ужаса и лихолетья. Идет кровавое прошлое России, и мы склоняем перед живыми свидетелями его наши головы.

—А после не было войн? — спросил Клейст.

—Нет. Десять лет были походы для приведения в порядок русской земли и водворения воевод, а потом мир и тишина стали по всей Руси. Довольство и порядок.

—Так зачем же вы держите войско? — воскликнул Дятлов.

Демидов не понял его восклицания. Он с недоумением и сожалением посмотрел на Дятлова, как взрослый смотрит на несмышленого ребенка.

—Потому у нас тишина и порядок, — наконец сказал он, — что мы держим войско.

—Значит, — захлебываясь, воскликнул Дятлов, — ваш знаменитый монархический строй держится силой штыков. Темными закоулочками, где гнездится нищета, паучьими норами, затканными паутиной, выходит истина и бьет, и бьет ваш сытый аристократизм.

Глаза Дятлова стали злыми. Бледное нездоровое лицо его передергивалось.

—Нет, — просто сказал Демидов, не замечая злобы Дятлова. — Несовершенны люди, и не всякий может вместить полностью все величие веры Христовой, и вот, чтобы оградить людей, чистых помыслами, от людей порочных, мы имеем войско и государственную стражу. Нам за ними как за каменной стеной. Дурной человек, зная, что его преступление не может быть не открыто и он неизбежно понесет кару, сдерживается и часто совершенствуется.

—Сажаете в тюрьмы?

—У нас тюрем нет. У нас рабочие дома. Лишение свободного труда мы считаем тягчайшим наказанием.

—А если я не захочу работать? — сказал Дятлов, —Заставят, — сказал Демидов и сказал так, что Дятлов понял, что в Российской империи есть такие люди, которые могут заставить работать, и что тут не поговоришь с ними.

Зала во всю длину заполнилась стариками. Они торопились и не могли идти скорее. Безногие калеки не поспевали. Их прошло уже больше тысячи, а они все шли, музыка гремела старый марш, и невидимый придворный хор певчих сверху мощно пел слова этого марша:

Знают турки нас и шведы,
И про нас известен свет!
На сраженья, на победы
Нас всегда сам царь ведет.

Голоса хора, звуки медных труб, торопливое шарканье ног стариков и недвижно застывшая с поднятыми вверх ружьями молодежь в зале, в котором не чувствовалось мутного света северного ноябрьского дня, но который был залит электричеством, создавали непередаваемое впечатление. Точно мертвецы из могил, точно духи бесплотные из райских селений примчались в эти парадные нежилые залы, страшные по своим кровавым воспоминаниям, и говорили об ужасе.

Смолкла музыка и сейчас же грянула мягкими, молитвенно-прекрасными звуками. Музыканты заиграли «Коль славен...».

В двери входили певчие в придворных кафтанах, за ними в золотых ризах, тяжелых митрах и шапках, с золотыми посохами медленно, величаво шло духовенство. Блистало золото и камни на ризах, на панагиях, на крестах, седые бороды спускались с темных лиц митрополитов и архиереев, и рядом юноши, прекрасные, как девушки, с завитыми, на плечи спускающимися волосами, с чистым, вдохновенным взором и с медленной поступью шли, поддерживая архиереев. Вставал Восток, золотая Византия, и несла под хмурое северное небо на берега Невы зной солнца юга и синий трепет босфорских волн. Было в этом движении православного духовенства что-то величаво-победоносное, и вносил этот ход, над которым реяли тяжелые хоругви, трепет в сердца, а вместе с ним умилительный покой.

Невольно вырвалось у Коренева:

—Чаю воскресения мертвых!

Вся старая Россия с ее великими святителями невидимо входила в зал и в облаках кадильного дыма, в звуках молитвы, играемой музыкантами, в всплесках хора певчих проходила перед молодыми солдатами и подготовляла к прекрасному и святому. Казалось, духи бесплотные, святители русские, Владимир и Ольга, Борис и Глеб, невинно убиенные, Сергий Радонежский и Александр Невский, царевич Димитрий в кровавой рубашечке, Серафим Саровский и тысячи, тысячи мучеников, за веру, царя и родину убиенных, витали по залу.

—Святый Боже... святый крепкий... святый бессмертный... помилуй нас... Порхали слова среди грохота труб и треска барабанов и говорили о том, что будет.

Стих оркестр. Всплески пения еще доносились из соседнего зала, где так же звучили молитву трубы кавалерийского оркестра.

В наступившей тишине, оттеняемой звуками музыки и пения, из соседнего зала раздался восторженный напряженный вопль:

—Слу-шай на кр-ра-а...ул!

Брякнули ружья, и полились волнующие душу, слезы исторгающие на глаза, молитвенно-чистые, дивно-прекрасные, спокойные и могучие, тихие и сладкие, как величавый восход румяного русского солнца в широкой степи, приветствуемый пением жаворонков, ржанием коней, мычанием и блеянием стад, звуки великого русского гимна:

Боже, Царя храни...

— пели трубы, и сверху, как голоса ангелов, вторили им голоса певчих:

Сильный, державный,
Царствуй на славу,
На славу нам...

И Дятлов, Демократ Дятлов, анархист, коммунист, независимый, спартакист, член президиума Совета независимых писателей берлинского кружка коммунистической молодежи, Дятлов, знающий и видавший внушительные демонстрации протеста на улицах столицы, почувствовал, что стал он маленьким, растворился в эфире воздуха и глядит на прекрасный зал, и не понимает, что в нем происходит. По щекам Коренева и Демидова текли слезы, Эльза откровенно плакала, вытирая слезы платком, глаза Клейста странно блестели, мисс Креггс поднялась на носки, оперлась обеими руками на балюстраду из цельного зеленого малахита и смотрела, нагнувшись вниз, и американская душа ее ничего не понимала, и казалось ей страшно сложным то, что так просто отражалось в русских сердцах...

В зал входил государь император, русский царь...

XIII

Государю Михаилу Всеволодовичу было тридцать шесть лет. Его отец Всеволод Михайлович женился в 19** году, то есть тогда, когда уже успокоена была вся русская земля. Его женой, императрицей всероссийской, была юная и прекрасная единственная дочь атамана Аничкова, выведшего его из дебрей Среднеазиатских гор и честно доведшего его до Успенского собора. Исполнив свой долг, очистив родину от воров и разбойников, Аничков удалился в Среднюю Азию и там тихо дожил свой век на границе Небесной империи — Китая.

Михаил Всеволодович был много выше среднего роста, красив, статен. Густые, русые, чуть вьющиеся волосы его были убраны по-русски, он носил усы и небольшую широкую красивую бороду. У него были ясные голубовато-серые романовские глаза, и особенностью их было то, что, когда он смотрел на кого-нибудь, он смотрел прямо в глаза и видел душу говорившего с ним. И тот, кто смотрел в эти продолговатые, густыми ресницами оттененные глаза, видел столько прекрасной любви христианской в них, видел такую высокую душу, что потуплял свой взор и смущался.

Про него рассказывали, что однажды один закоренелый злодей, приговоренный к каторжным работам и так отрицавший свою вину, что судьи, несмотря на все улики, колебались, умолил допустить его до государя, чтобы просить о неосуждении невинного. Государь приказал привести преступника к себе.

—Ты говоришь, что ты не виноват, — сказал государь и устремил грустный, тоскующий взгляд на преступника.

Преступник кинулся на колени, покаялся во всех своих винах и просил смертью казнить его.

Государь отпустил преступника на свободу и приобрел великолепного работника для родины.

Императрица, его мать, была маленькой оставлена в Тибете и воспитана тибетскими мудрецами. Говорили, что она обладала такими знаниями, каких никто не имел в мире. После смерти мужа она удалилась в глухой монастырь на берегу Ледовитого океана, и о ней никто никогда ничего не слыхал.

Императрица Искандер Акбаровна, при святом крещении нареченная Александрой, супруга императора Михаила Всеволодовича, была дочерью индийского царя Акбара I.

Она шла рядом с государем. За ними шли их дети — наследник престола Александр Михайлович и его старшая сестра Радость Михайловна. Государь был одет в длинный, ниже колен, темно-малинового бархата просторный кафтан с широкими рукавами, подхваченными у локтя и застегнутыми на круглые золотые пуговки. На левой руке была узкая белая перчатка с широким раструбом, расшитым золотым позументом и с вышитым по ней золотым узором. Высокий воротник широко, с косыми углами у горла, поднимался к лицу и был обшит тонкой золотой тесьмой. Низ кафтана был из полосатой материи. Талия была перетянута широким малиновым кушаком, отороченным темно-зеленой тесьмой. Во всю грудь был вышит золотой канителью двуглавый орел с коронами, выложенными бриллиантами, и с небольшим золотым щитом посередине... На щите было эмалевое изображение Георгия Победоносца. На голове императора была надета остроконечная шапка с выступами того же малинового бархата, высоко отороченная драгоценным мехом темного соболя. Сбоку низко висела в золотых ножнах, украшенных драгоценными камнями, кривая старорусская сабля. На ногах были темно-коричневого сафьяна сапоги. Наряд царский был прост, красив и изящен. Это был наряд старых сокольничих царя Алексея Михайловича, и в этом простом костюме любил государь появляться перед соколами своими, доблестными войсками Российской армии.

Медленно и гордо выступал он вдоль взводов, и глаза его смотрели прямо в глаза каждому солдату. Он здоровался с войсками, стоявшими в зале, и дружные раскатистые ответы раздавались, заглушая музыку и пение хора.

Императрица Искандер была прекрасна в полном расцвете своих тридцати шести лет. Волосы ее были светлые, ударявшие в золотистую бронзу, совсем не видные за высоким жемчужным убором. Матово-бледное продолговатое лицо с прекрасными огневыми глазами, с тонким прямым носом и небольшими тонкими губами изобличало породу, сохранившуюся веками в родах именитых магараджей. На ее голове была шапка, сделанная из жемчужных нитей, переплетавшихся прихотливым узором и поднимавшихся как бы короной на четверть выше ее белого чистого лба. Большой синий сапфир, окруженный бриллиантами, был вставлен в середину шапки. На лоб спускалось узорочье из ниток жемчуга и доходило почти до самых тонких ее бровей. Длинные нити крупного жемчуга каскадами спускались к ушам, закрывали уши и упадали через плечи до середины груди. Белого, плотного, тяжелого шелка сарафан был вышит крупными цветами стилизованных хризантем, белыми и зелеными листьями. По плечам шла и спускалась по середине сарафана, а потом обвивала подол широкая полоса, вышитая в четыре ряда жемчужными и самоцветными камнями, между которыми серебром были вышиты виноградные листья. Широкие рукава были схвачены у кистей поручнями, также вышитыми виноградными листьями и уложенными жемчугами. Вся шея была закрыта жемчужными бусами, стянутыми на середине громадным сияющим опалом. На затылок спускался белый, тончайшего шелка плат, доходивший ниже плеч. Бледно-голубая парчовая шубка, вышитая золотыми и серебряными листьями и цветами и отороченная мехом черно-бурой лисицы, была наброшена на плечи.

Сказочно прекрасная в этом старом уборе русских цариц, стройная, изящная, хрупкая, таинственная, женщина и не женщина, окутанная легендами своего происхождения, она мягко и кротко, неземной улыбкой улыба лась каждому, и каждый воин чувствовал на себе ее ясный взгляд и испытывал как бы толчок какого-то волшебного тока и поддавался ее чарам.

Наследник, в голубом старом казачьем мундире, в широких шароварах и в высоком кивере с длинным пером на боку, с кривой казачьей саблей был дивно прекрасен в свои четырнадцать лет.

—Ангел небесный! — прошептала, молитвенно складывая руки, Эльза. — Начинаешь верить в Бога, когда глядишь на красоту, Им созданную.

—Хороший балет не уступит, — проворчал Дятлов, но в звуке его голоса не было прежней убежденности.

Рядом с наследником шла девушка. Простое платье светло-серого бархата было на ней. На расчесанных и в две косы заплетенных густых светло-русых волосах был положен венок из живых белых гвоздик, голубых васильков и пунцовых маков.

Коренев не видал ее лица. Но он понял, что Радость Михайловна была его призрак.

За государем в два ряда, с небольшими острыми топорами на плечах, шли рынды в белых кафтанах. Витой из серебряной ленты с кистями пояс стягивал их тальи. На боку висели кривые ятаганы.

—Это что еще за эмблемы? — проворчал Дятлов.

—Эмблема права государя казнить виновных. И, если была в государстве российском казнь, лезвие топора окрашивается красной краской. В нынешнее царствование ни разу ни один топор не был окрашен в красный цвет. В России смертной казни нет, — сказал Демидов.

За рындами стройно, по четыре, шли разрядные дьяки и воеводы.

И когда шел государь по залу, за окном, потрясая стекла, глухо гудели выстрелы. Эльза вздрогнула и оглянулась.

В полукруглое окно, касавшееся самого пола хоров, был виден широкий снежный простор Невы. Мутно-серое небо повисло над ней, и метель крутила и мела белые змеи по ее ширине. Низкими серыми стенами, в переплет черных сучьев, вздымалась над снегами крепость, ветер веял большой желтый флаг с черным двуглавым орлом над ней, поднимался золотой шпиль над колокольней собора и ангел стремился в небо на этом шпиле. Из бойниц крепости выкатывались кудрявые клубы белого порохового дыма, и сейчас же их рвал ветер в клочья и низко нес над снеговым простором. Толпы любопытных стояли на набережной и на мостах. — Бум... бум... бум... — мерно бухали пушки, а по залу шел государь, окруженный своим народом...

<<Оглавление
<< Далее >>


Hosted by uCoz