Главная

Краснов П. Н.

За чертополохом


Часть вторая
(Главы XIV-XXVII)
XIV

—Пойдемте, господа, — сказал Демидов, — сейчас в дворцовой церкви идет литургия и молебен, а мы пройдем в собор миллиона мучеников на Гороховой. Там будет панихида, а после — обряд братского лобызания на костях невинно убиенных. Народа будет много, но мы сейчас еще займем хорошие местам. Все будет вам видно.

Пешком, по расчищенным от снега и усыпанным желто-красным песком дорожкам Александровского сада, где в эту пору, несмотря на вьюжистую погоду, играли и возились дети петербуржцев, Клейст, Коренев, Дятлов, Эльза и мисс Креггс прошли на Гороховую.

Вся улица по ту сторону белого храма была уставлена санями извозчиков. Бравые парни в синих теплых зипунах похаживали вдоль санок, похлопывали руками в кожаных рукавицах, боролись и топали ногами в валенках. Мороз не шутя прохватывал их.

—Вдовы и сироты, — пояснил Демидов причину этого съезда, — в этот день имеют обыкновение после панихиды ездить на места казни тех, кто неизвестно где похоронен.

—А где казнили этих людей? — спросила Эльза.

—По всему городу. На Смоленском поле, в Петропавловской крепости, в Крестах, в частных домах, — отвечал Демидов.

—Кто казнил? Царские палачи? — спросила мисс Креггс.

—Нет, — отвечал Демидов, — социалисты-большевики.

Дятлов хотел войти в собор, не снимая своей белой войлочной шляпы колпаком, но к нему подошел хожалый и вежливо сказал:

—Господин, это храм Божий, и уважение к нему обязывает обнажить голову.

—А если я иностранец, независимый, и не хочу этого делать? — заносчиво сказал Дятлов.

—Тогда я не могу пустить вас в храм, — сказал хожалый, и такой волей сверкнули его стальные глаза, минуту тому назад добродушные и ласковые, что Дятлов поспешно сдернул свою шляпу и вслед за остальными вошел в храм.

В храме шла служба. Громадны были размеры храма, больше собора св. Петра в Риме. Но храм был внутри светлый, белый и радостный, и входили в него из сумрака холодного дня, где задувала метель, как в райское место, как в необыкновенное, неземное жилище. В сумрачном проходе вдоль беломраморных стен, покрытых золотым узором, были поставлены кадки с померанцами и лаврами, с елками и миртами, и крепкий аромат вечной зелени сливался здесь с запахом ладана, сизыми волнами, как туман в поле, стоявшем в храме. И от противопоставления темных сеней храм казался более светлым, чем улица. Белые стены были прорезаны длинными, тонкими окнами. Но окна были покрыты такими стеклами, что они не вносили в храм улицы и улица в них не была видна. Они не были матовыми, но, оставаясь непрозрачными, замыкая храм в какое-то особое уединение, они давали весь свет, который только можно было собрать. Свет лился и сверху, из больших куполов, целиком сделанных из этой прозрачной синеватой хрустальной массы и казавшихся небом, чуть затянутым мягкими облаками. По стенам, между окон, висели написанные в тех светлых радостных тонах, какими писали Васнецов и Поленов, события из земной жизни Христа: воскрешение дочери Иаира, воскрешение Лазаря, явление Христа народу, нигде не было распятия, нигде не было мук, но было прощение и радость вечной жизни. Христос и блудница перед ним, Христос на пиру у фарисеев, Христос в Кане Галилейской, Христос у Марфы и Марии, Христос и Самарянка, Христос среди детей. Лучшие художники писали эти картины. Громадные кусты цветущих живых роз, кипарисы, стоявшие в кадках, сливались с картинами-образами, уносили их в воздушную даль перспективы, и в холодном петербургском храме веяло зноем Палестины. Коренев заметил, что искусно расположенные лампы так освещали эти иконы, что временами казалось, что в раскрытые окна храма видны не хмурые петербургские улицы, но радость азиатского юга, украшенная присутствием Сына Божия.

Иконостас и Царские врата были низкие, и вся служба, совершаемая за ними, была видна. За престолом был громадный образ, искусно написанный на стекле. Стекло было цельное, без переплета, и потому весь образ казался необыкновенной, живой картиной. Чудилось, что и действительно там пылает предрассветное небо Востока и красные полосы лучей еще не видимого солнца прорезали густую голубизну южного небосклона. Еще горит в матовой выси тумана одинокая звезда, и все небо дрожит в истоме утреннего сна. Кажется, что чувствуются испарения земли, и сладкий запах роз, и аромат лилий, волнующих своим невинным блеском. Как живые, откинулись римские воины стражи, и у сотника на лице испуг, восторг и преклонение. Развалились каменные глыбы надгробия, и, не касаясь земли, как бы плывя над ней, движется Христос. В прекрасном лице Его столько восторга победы над смертью, столько благости и счастия, что без умиления нельзя смотреть на Него. И так была сделана икона, что отдельно от нее, но и сливаясь с ней, как бы говоря о чем-то ином, отдаленном, не похожем на Христа, но тесно связанном с Ним, мелком по отношению к Христу и великом в мире сем была приделана другая картина. Масса людей — юношей, детей, девушек, стариков в серых изодранных платьях старой походной одежды, в рясах священников и одеждах сестер милосердия, в платьях женщин начала XX века, в черных пиджаках и сюртуках, серых, простых, обыденных, облитых кровью, — тянулась ко Христу, но лица их были светлые, радостные и восторженные. Христос протягивал им руки, прободенные гвоздями, и к Нему подходила царская замученная семья.

И ярко горели золотистым пламенем слова над иконой: «Чаю воскресения мертвых».

По широким квадратным колоннам висели мраморные темные доски, и на них были начертаны имена замученных врагами Христа святых русских людей. Вся левая половина храма была занята женщинами. Больше старухи. Черные повойники, черные, монашеского покроя, одежды, седые космы волос, иссохшие в тяжелом неутешительном горе желтые лица. Это было первое горе, которое увидал за чертополохом Клейст. Но горе было о прошлом, горе находило утешение в этом храме, дивно прекрасном, на крови мучеников и мучениц построенном, полном цветов, света, благоухания и радостной веры в будущую жизнь и во встречу с теми, кто принял кончину из рук своих заблудших братьев.

Эти женщины стояли на коленях, молились, крестились, плакали, и легче становилось им на душе. Это были матери, жены, дочери умерщвленных подлыми, трусливыми рабами III Интернационала.

Величаво печальное, страшное и зовущее, как труба архангела в день воскресения, неслось по всему храму погребальное «Аллилуйя».

Дятлов передумывал все им только что виденное: парад георгиевских кавалеров, шествие страшных калек, сохранивших в памяти своей ужасы смерти, войны, молчаливые квадраты юношей, жадными глазами глядящих на белые кресты, на черно-желтые ленты, мечтающих о подвиге, о славе и о смерти.

«Гипноз, — думал Дятлов, — гипноз. Религия — опиум для народа. И в сладком задурманенном сне грезится «царь-батюшка», «Микола-угодник», «Божия Матерь» и затушевывается скучная обыденщина жизни, тоскливой, И представилось ему...


XV

Жаркий июльский день. Площадь, на которую со всех сторон вливаются улицы и улички, темные здания дворцов и музеев, мутные волны узкого вонючего канала в высоких берегах, обложенных гранитом. Дома, отражающие зной солнца своими стеклами, высокие, мрачные, полные тайн наглухо закрытых квартир, бюро и канцелярий. Тревожно трещат стальные шторы, затягивающие серыми веками глаза окон магазинов. Точно город закрывает глаза на все, что творится в нем. Бешено звонят трамваи, и резко ухают автомобили, продираясь сквозь густую толпу.

Пиджаки, красные галстуки, алые гвоздики в петлицах, ухарски заломленные на затылок фуражки, красные, потные, возбужденные лица, крепко сжатые черные кулаки. Среди толпы, как пена на волнах кипящего водоворота, мелькают группы людей в черных, наглухо застегнутых сюртуках, в алых лентах через плечо и торжественно-мрачных цилиндрах. Над ними реют красные знамена, хоругви с самыми ужасными надписями, призывающими к избиению людей, погрому, насилию и мятежу.

Из скверов и с углов улицы, с высоких мраморных постаментов смотрят зеленоватые фигуры отлитых из бронзы творцов славы и величия этого самого народа. Какой-то молодец в расстегнутой на груди рубахе, ударяя себя в белую впалую грудь, что-то кричит диким голосом, а кругом сгрудилась толпа и орет, заглушая слова уличного оратора.

Толпа громадна. Газеты в тот же вечер писали, что демонстрация была грандиозна, что в ней участвовало 500 000 человек. Газеты врали. Они не давали себе труда представить, какую площадь заняла бы толпа в пятьсот тысяч человек, и та толпа, которая слонялась с дикими криками по городу, не превышала десяти тысяч.

Навстречу ей, к этим же самым статуям с позеленевшими бронзовыми лицами, точно страдающими от слепоты народной, по широкой улице, по середине которой в каштановом и липовом венке тянется бульвар, движется другая толпа. Большие пестрые знамена, обшитые золотой бахромой, с золотыми надписями девизов тихо и мерно колышутся над головами юношей в маленьких цветных шапочках, задорно надетых набок. Какой-то нечеловеческий вой раздается в толпе. Летят палки, камни, кто-то ломает скамью в саду бульвара и вооружается изогнутой чугунной ножкой. Крики... ругань... Два-три револьверных выстрела... Треск взорвавшейся бомбы, и топот тысячи ног разбегающихся по улицам мимо опустивших стальные веки магазинов.

На площади — поломанные скамейки, вывернутые камни мостовой, разбитое стекло, черная воронка взрыва, обрывки алых и цветных тряпок и десятка полтора окровавленных изуродованных трупов... И скука! скука!.. Обычная демонстрация — восторга, протеста, памяти какого-либо события или «героя» революции — окончена. Гудят, завывая, гудки автомобилей, проносясь мимо накрытых брезентами трупов, звонит трамвай, и снуют репортеры газет... Щемящая тоска на сердце.

Дятлов дернул головой и оторвался от дум. Прямо к нему, казалось, плыл с пылающего восходом неба Христос в белоснежных одеждах, и коленопреклоненные женщины застыли в молитвенном восторге, распростершись на полу. Точно с неба несется рвущий душу напев тихого панихидного пения.

«Молитву пролию ко Господу и Тому возвещу печали моя. Яко зол душа моя исполнися и живот мой аду приблизися...»

Вся правая половина храма наполнена стариками — георгиевскими кавалерами. Они пришли сюда из дворца и стали — здоровые и калеки, «красные», «белые» и «зеленые»... Сподвижники Деникина и Колчака, раболепные угодники Троцкого и Ленина, солдаты и офицеры армий Врангеля и Юденича, Тухачевского и Буденного, раньше братски лившие кровь вместе и побеждавшие австро-германцев в Восточной Пруссии и под Варшавой, бравшие Львов, Перемышль и Черновицы, спасавшие Францию, Италию и Румынию... Они стояли все вместе — и те, кто мучил на этом самом месте, и те, отцов и братьев которых замучили здесь, на Гороховой, и по всей крещеной Руси!..

Дятлов смотрел на них с изумлением. Они стояли вместе. Они молились вместе. Они не поминали старого, не упрекали друг друга кровью, которая в этом храме, казалось бы, должна была проступать из-под пола и по щиколотку, по колено, по шею заливать молящихся. Что же произошло? Что случилось здесь? Почему овцы и волки стали вместе, и жены замученных, матери изнасилованных молятся с мучителями и насильниками в одном светлом и благоуханном храме?

Ведь несется же с хоров бархатный, страстный напев, заглушая стоны и рыдания женщин: «Вечная память!..» «Вечная память!»

Память ли о том, что вот они, эти серые люди с крестами на груди, мучили и терзали друг друга и пять лет заливали русскую землю кровью? Или память о тех, кто серыми окровавленными толпами стремится под благословляющие руки Христа?

И как совместить несовместимое? И как простить то, чего ни забыть, ни простить нельзя?

Широко распахнулись Царские врата, и из них и из обеих боковых дверей на амвон на смену протодиакону в черном одеянии с серебряными крестами стали выходить в сияющих золотых ризах и митрах епископы. Юноши, прекрасные, как ангелы, метали перед ними круги с изображениями орла на голубом поле, и светом, блеском и радостью веяло от золотого сонма иерархов. Они расступились, и из алтаря вышел среднего роста худощавый старик с темным лицом, обросшим снежно-белой бородой. Кожа иссохла на его щеках, и только глаза, жгучие, темные, лучащиеся любовью и силой душевного огня, горели из-под надвинутой на седые брови золотой тяжелой митры.

Все встали с колен, и подошли к нему — слева женщины в черных одеждах, справа мужчины, старики и калеки в защитных мундирах при орденах.

Старик протянул вперед крест с изображением распятого Христа и отчетливо, воодушевленно и неожиданно громко воскликнул:

—Христос воскресе!

Дрогнули какие-то струны в душе у Дятлова, ему показалось, что от стекла отделился написанный на стекле Христос и поплыл по воздуху. Резче стал запах ладана, роз и лилий, потянуло теплом от благостных картин, и стало казаться, что Кто-то незримый стоит тут, близко. —Воистину воскресе! — колыхнулось шепотом по всему храму исторгнутое из старых грудей, которые так много испытали в прошлом, чье сердце в муках не знало молодости.

Старая, высокая, прямая женщина с большими, темными, прекрасными глазами, в глубокой синеве печали медленно подошла к старику в генеральских погонах с белым крестом на груди, и они трижды поцеловались. И по всему храму слышались умильные возгласы сквозь слезы произносимых слов: «Христос воскресе!», «Воистину воскресе!» А с хор трепетала молитва покровителю храбрых и носилась под куполами, как стая ликующих птиц:

—Святый Великомучениче Георгий, моли Бога о нас!.. Когда Клейст, Коренев, Дятлов, Эльза и мисс Креггс выходили из храма, на улице был сумрачный день, и ветер мел по беломраморным ступеням, посыпанным песком, холодные ледяные струи блестящего снега.

Извозчики, раскатываясь санями на покатой мостовой, подавали к тротуару, и в них садились женщины в черном, с белыми узелками с кутьей, с зелеными венками вечно живущей елки. В воздухе пахло морозом, хвоей, благостно-мерно звучал наверху, в сером небе, колокол собора, и ему так же медленно и печально отвечал колокол Исаакия, и гудели откуда-то сзади колокола Казанского собора и всех церквей старого, встрепенувшегося Петербурга.

XVI

Третьего декабря, ровно в половине шестого, в комнату Клейста постучали. Вошел тот самый попыхач начальника разряда военных дел, который встречал его и Берендеева у Шуйского.

— Его высокопревосходительство начальник разряда военных дел тысяцкий воевода князь Шуйский послал меня проводить вас в Боярскую думу, — отрапортовал он, вытягиваясь.

Клейст был совершенно готов. Он был в новом, только что сшитом у ловкого петербургского портного «Доронина с сыновьями» на Невском проспекте, черном немецком сюртуке. Доронин отродясь такого платья не шил, но по старому образцу справился, приспособил пуговицы от старого сюртука, и теперь Клейст перед зеркалом оглядывал свою полную фигуру. И смешон же казался он самому себе в черном цилиндре, белой накрахмаленной манишке с белым галстуком, в воротничке на кнопочках, в жилете, в черных лакированных ботинках! «Нет, —думал он, — русская одежка, архалуки, кафтаны, зипуны, поддевки куда практичнее и красивее нашей черной безвкусной одежды. Какой молодец этот попыхач в зеленой поддевке поверх оранжевой шелковой рубахи, как просты его движения в ней, благородно подхвачена тонкая талия, и как красивы стройные ноги в узких шароварах и сафьяновых коричневых сапогах». Точно рыцарь русской белой зимы стоял перед ним. Белый, румяный, молодой... «А мы кичимся Западом, Европой! Они переняли от нас все умное и отметнули глупое. Они тянутся к земле и небу. Мы отошли от земли и забыли небо. Я не видал в этом государстве ни одной пишущей машинки и барышни над ней, с идиотским усердием выстукивающей никому не нужные копии совсем не нужных бумаг. У них часто вельможа сам пишет бумагу своеручно и даже копии не оставляет. А если нужна копия, ее или перебелит писарь, или пишут особым составом и тут же на множительном приборе снимут сколько угодно копий. У них зато блаженствуют дети, окруженные матерями, сестрами, тетями. Я почти не видел ресторанов. Их не тянет туда от семьи. За табльдот громадной гостиницы садятся двенадцать человек — все остальные кого-то имеют и обедают по родным и знакомым. Тут страсть пригласить и накормить». Клейста рвут на части. То Демидовы, то Берендеев, то начальник высшей школы, цветовод Бекешин зовут его пообедать. Два раза обедал у Шуйского. Коренев и Эльза живут на государственный счет в Школе живописи и ваяния. Мисс Креггс изучает церковную благотворительность и в отчаянии: все уже сделано, и американцам делать нечего. Никто не ночует на улице. Хожалые этого не позволяют, а при каждом участке есть приемный покой с отличными кроватями. Мисс Креггс сама пробовала нищенствовать и неизменно попадала или к какому-нибудь доброму человеку, или в участок. «Дикая страна, — говорила она Клейсту, — здесь совсем нет хулиганов и апашей, быть социалистом здесь позорно, и слово «подлец» здесь равносильно слову «пролетарий»! Анархистов и коммунистов и в заводе нет». «Были когда-то, — сказала мисс Креггс какая-то старушка, богаделенка, — да тех, почитай, всех поперевешали, а которые к немцам удрали...» «Да, дикая страна, —думал Клейст. — Здесь великим постом торжественно предают анафеме былых разбойников и с ними Ленина, Троцкого, Сталина и всех коммунистов! А у нас это едва не правящая партия! Как доложу я все, что видел, в Германии, когда должен сказать, что это идеальное государство и что тут люди живут, наслаждаясь природой и — Я готов, — сказал он, отрываясь от дум.

Он надел подаренную ему Берендеевым шубу на лисьем меху.

Прекрасная пара с пристяжной ожидала их. Они в пять минут промчались Невский и Морскую и влетели в крытый массивный подъезд большого сероватого здания. Попыхач провел Клейста в зал. Здесь с одной стороны висел в тяжелой раме портрет во весь рост государя императора, другую стену занимала великолепная картина художника Репина. Она изображала заседание Государственного совета в царствование императора Николая II. Множество портретов сановников того времени, в кафтанах черных и малиновых, шитых золотом, занимало всю картину, и зал точно отражался в ней. Теперь он был пуст. В правом углу был устроен иконостас, и перед иконами Софии и дочерей ее Веры, Надежды и Любови теплились лампадки. «Да, — подумал Клейст, которому все показывал и любезно объяснял попыхач, — русские любят эмблемы. София — Мудрость, и Вера, Надежда и Любовь — что, как не это, должно быть в думе людей, правящих государством? А у нас...» Он вспомнил партийные споры и тупость вождей крайних партий, вспомнил безбожие и часто намеренную хулу над Богом и над славным прошлым, вспомнил, как совсем недавно левые партии потребовали, чтобы были сняты памятники великого прошлого германского народа, как несколько раз покушались взорвать статую Победы, вспомнил отчаяние и ненависть, которые сквозили во всех речах независимых. Он прошел к окну. Зимняя ночь уже лежала над городом густым пологом. Снег заглушал шаги и топот ног лошадей. На небольшой квадратной площади спиной к дворцу стоял темный памятник. Прекрасная лошадь скакала галопом, и на ней сидел всадник в каске с орлом и в кирасе... Рыцарь-всадник, и рыцарское было время, давшее России всю ее славу живого слова. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Гоголь...

В мягких туманах зимы стояла громада Исаакиевского собора, и звезды блистали, отражаясь в его золотых продолговатых куполах.

«Такой красоты зимы нигде нет, — подумал Клейст. — Как хорошо, как тихо!»

Двери направо распахнулись, и в них медленно стали входить бояре. Они были в высоких шапках, длинных тяжелых парчовых нарядах. Эти шапки показались смешными Клейсту, но вспомнил цилиндры свадеб и похорон, и насмешка исчезла с его лица. Вошли Ахлестышев и Шуйский в стальном бахтерце. Всех бояр насчитал Клейст десять. Только десять человек, вдумчивых специалистов своего дела, а не сотни говорунов решали судьбы государства. И были это все люди старые, за пятьдесят лет. Моложе других был человек, одетый в простой голубой кафтан, светлые шаровары и плотную низкую меховую шапку. Входя в зал, бояре снимали шайки и крестились на образа. Ахлестышев первый подошел к Клейсту и вместе с Шуйским представил его всем остальным боярам.

Боярин в голубом кафтане оказался воеводой разряда морских и воздушных дел Иваном Павловичем Макаровым, боярин в темно-синем, совсем простом кафтане и мягких сапогах был думный дьяк иноземных дел Александр Александрович Рахматов, он поговорил с Клейстом по-немецки, и Клейст удивился великолепному литературному языку Рахматова, боярин в длинном кафтане темно-зеленого цвета, расшитом серебром, был думный дьяк Государственной казны Митрофан Васильевич Кормаевский. Толстый, седобородый, краснорожий, с маленькими, заплывшими жиром глазками, похожий на католического монаха, как их рисуют старые немецкие мастера, был боярин Лапин — дьяк торговых дел и промыслов, дальше были бояре: наблюдавший за правосудием, разряда железных, каменных дорог и шляхов, народного уп равления, землеустройства, коневодства, скотоводства и правильной охоты.

Они стали полукругом около образов и перекидывались дружескими, ничего не значащими словами.

Часы на стене мелодично начали бить шесть, когда двери распахнулись и в них вошли государь и с ним патриарх.

Государь был в темно-зеленом, немецкого покроя, кафтане Преображенского полка и в высоких кожаных ботфортах, с голубой широкой лентой через плечо, патриарх в черной монашеской мантии и в белом клобуке с бриллиантовым крестом. Все низко, в пояс, поклонились государю. Государь стал впереди и несколько сбоку от образов, патриарх подошел к аналою и начал читать молитвы. Это продолжалось минут десять. Потом патриарх благословил крестом, все поклонились ему и стали занимать места за столом, на стульях с бархатными сиденьями с высокими спинками. Государь сел в голове стола на некотором возвышении, по правую руку его сел патриарх. Наступило торжественное молчание. Слышно было, как тикали стенные часы. Клейст чувствовал биение своего сердца. Какая-то невидимая рука отодвинула висевший в глубине тяжелый занавес, и на большом матовом стекле появилась великолепно исполненная, четкая карта Российской империи.

Государь, сидевший в глубокой задумчивости, поднял прекрасное лицо и, глядя прямо в глаза Клейсту, начал говорить.

XVII

— Сорок три года, — звучно и отчетливо выговаривая каждое слово, говорил государь, и слова его, как резцом в каменной скале, врезывались в памяти Клейста, — сорок три года государство наше было отрезано от народов Европы и предоставлено самому себе. За эти сорок три года родителю нашему и нам, в сотрудничестве со святым патриархом и народом, волей Господней удалось вернуть древнее благочестие и святую любовь к родине. Имя «русский», дотоле поругаемое и презираемое, снова стало гордо звучать в устах каждого, кто имел счастье родиться на земле нашей. Христолюбивое православное воинство вернуло порядок во всей стране и возвратило престолу нашему отторгнувшиеся от него народы. Тридцать лет мир и тишина царствуют на земле нашей, и Господь неизменно благословляет труды наши. Ныне задумали мы в весну наступающего новолетия снять страшную завесу смерти с границы нашей и войти в сношение с народами Европы, ибо не страшны больше народу русскому ни неверие, ни заблуждения, ни пороки, ни злоба, ни ненависть Запада. И в первую очередь постановили мы войти в дружеские сношения с народом немецким, с которым связывают нас узы дружбы прародителей наших Петра I, Екатерины I, Петра II, Петра III, Екатерины II, и особенно Александра I, Николая I и Александра И. Связывает и то, что мы соседи!..

Государь остановился и примолк. Глубокая печаль застыла на его прекрасном челе. И когда он снова заговорил, его голос был тих и звучал упреком:

— Но как забыть нам ту постоянную поддержку, что оказывало немецкое правительство коммунистам? На много лет раньше окончился бы страшный гнет коммунистов, не было бы гибели почти ста миллионов людей, пускай заблудших, пускай скверных, но людей, если бы не преступная помощь немцев III Интернационалу. Мы думали, что немцы хотят братского сотрудничества с нами... Нет... Немцы старались уничтожить Россию и добить истекающий кровью русский народ... Во имя чего? Во имя наживы!!! Ради своих капиталистов они сносили убийства своих посланников, аресты инженеров, постоянные оскорбления. Современная Германия кажется нам столь отвратительной, что мы не знаем, сможем ли мы дружить с ней, как дружили наши предки с Германией Фридрихов и Вильгельмов!!!

Узнав из доклада наших порубежных ратных людей, что вместе с четырьмя русскими, жившими за рубежом, в пределы земли нашей вошли два иноземца и что один из них, Карл Феодор Клейст, намеревается вернуться на родину, мы пожелали, чтобы оный немец, Карл Феодор Клейст, на особом заседании Боярской думы нашей, в нашем присутствии ознакомился с силами и достижениями нашими во всех отраслях государственной жизни и доложил о том, что он здесь услышит, у себя на родине...

Государь опять немного помолчал. Бесконечная печаль лежала на его лице.

— В несчастии познаются друзья, — продолжал он. — Увы, когда страшное, небывалое несчастие разразилось над Россией, когда ее народ оказался в неслыханном рабстве у слуг III Интернационала, у инородцев, преступников и мировых мошенников, у России не оказалось друзей. Как верил наш народ, как ожидал он помощи от соседей, от немцев! Не только не пришли немцы помочь России освобождаться от ига коммунистов, но всячески поддерживали их. И нам это невозможно забыть. Я боюсь, Карл Феодор Клейст, что немцы Штреземана и графа Брокдорфа-Ранцау посеяли в нашем народе такую ненависть ко всему немецкому, что я не в силах буду восстановить хорошие отношения с современной демократической Германией. Да что говорить! Все... все... так называемые великие державы оказались хороши! Слушайте, Карл Феодор Клейст, что расскажут и покажут вам мои воеводы и дьяки.

Государь посмотрел на Рахматова, и дьяк иноземных дел встал и, обращаясь к Клейсту, сделал краткий доклад.

Он говорил о союзниках. Он сказал, что сделала для Франции, Италии и Румынии Россия в годы Великой войны, он говорил об Англии и Америке.

— Франция... — сказал между прочим Рахматов. — Какая странная ее политика! Она не только не помогла России освободиться от коммунистов, но вот вам характерная черта. В 1928 году, когда в Париже, по почину Америки, подписывали торжественный «Пакт мира», американские газеты напомнили, что первый заговоривший о мирном сожительстве народов был государь русский Николай II, приглашавший на такое же совещание в Гаагу тридцать лет тому назад — Франция в лице Бриана не нашла удобным это упомянуть. Для нее Россия не существовала уже тогда не только в настоящем, но и в прошлом...

Англия... Впрочем, что говорить! Бог неслыханно покарал Англию. Из могущественнейшей, громадной державы, владевшей полмиром, она обратилась в маленькую островную республику с голодным населением, с непрерывными войнами между Ирландией, Шотландией и Англией. Ею правят невежественные углекопы, и былой великой Англии королей уже нет. Америка ушла от Европы. Она не хотела ни понять русского горя, ни помочь ему. Сейчас с вами приехала американка. Она обила пороги всех наших разрядов, добиваясь разрешения учредить отделение общества снабжения детей пролетариата носовыми платками. Ей нет дела, что у нас нет пролетариата, что наши дети в ее помощи не нуждаются. Америка делает не то, что нужно делать, но то, что ей нравится делать. Она, как сытый барин, балуется благотворительностью, часто не думая, что ее благотворительность несет не добро, но зло. В страшную годину голода Америка приехала помогать голодающим детям, и дети отказывались от ее помощи, потому что не хотели есть на глазах голодных родителей... Ее «Y. М. С. А.» — общество христианских молодых людей — сознательно углубляло раскол нашей церкви, следы которого исчезли только теперь. И помогать надо с умом. Увы, этого ума Америка не имела...

У нас осталось чувство благодарности к туркам, не правительству, а народу, к сербам, болгарам и французам за их теплое отношение к несчастным русским, которым пришлось скрываться за границей. И вот это-то сердечное отношение к людям разных национальностей и заставляет Его Императорское Величество забыть те оскорбления, которые нам наносили их правительства. Но, забывая и прощая многое, что было сделано лично нам тяжелого, мы не можем ни забыть, ни простить там, где обижали, оскорбляли, унижали веру Христову и наше великое отечество. И там мы будем беспощадны... Свое мы вернем... Россия будет великой, единой и неделимой!

Рахматов протянул руку к матовому стеклу с четкой картой Российской империи.

На глазах Клейста зеленая граница поползла на запад, на юг и восток, захватывая Литву, Польшу, Галицию, Бессарабию, отбирая назад Карс и Эрзерум, продвигаясь по Маньчжурии и Монголии.

— Великая, единая и неделимая, — торжественно сказал думный дьяк разряда внутренних дел, — с большой самостоятельностью своих областей, как неразделенная семья с женатыми и замужними детьми, живущими каждый своим домом, но на общем дворе, собирающаяся на общий семейный совет и слушающаяся своих стариков.

Клейст долго смотрел на ярко сиявшую карту, где под одной краской разно отсвечивали места, покрытые надписями: «Великое княжество Финляндское», «Ингерманландия», «Литва», «Польша», «Украина», «Крым», «Кавказ»...

Он так увлекся, что не слышал, как заговорил воевода морских и воздушных дел — Макаров.

XVIII

—Вы уже знаете, — сказал Макаров, — что наше доблестное войско устроено совсем на других началах, чем ваши народные полчища с трехмесячным сроком обучения, ваши фабрики пушечного мяса, не могущие состязаться с нашими воинами по призванию. Оно, благодаря нашим изобретениям, непобедимо. Я же вам укажу на некоторые наиболее веские особенности нашей морской силы.

—Василий Порфирьевич, — обернулся он к двери, — подайте-ка сюда исследователь глубин.

Из-за двери вышел человек лет сорока, в таком же голубом кафтане, какой был на Макарове, но с большим количеством золотых украшений, якорей на рукаве и с погонами с двумя черными полосками. Он мягко подошел к столу, низко поклонился государю и подал Макарову какой-то довольно большой предмет в кожаном футляре. Макаров взял его у него и сказал:

—Переговорите по дальносказу с Севастопольской гаванью, пусть поставят на дальнозор «Три святителя» и подготовят прибор «Моя воля», да пусть кормчий слушает у прибора, что я буду говорить.

—Есть, — ответил моряк и повернулся к двери. Макаров вынул из чехла размера большого бинокля аппарат, сделанный из латуни, со многими винтами и регуляторами и поставил его на стол.

—Господин профессор, — сказал Макаров, — пожалуйте ко мне. Он несколько секунд смотрел в аппарат, поворачивая какие-то винтики регуляторов, потом встал и сказал:

—Садитесь на мое место и смотрите в эти стекла. Что вы видите?

Клейст с удивлением увидел перед собой кусок улицы, покрытый снегом. На улице горели фонари. Стоял у панели, посыпанной песком, извозчик, его небольшая лошадка, накрытая попоной, насторожила уши. К извозчику подошел человек в шубе и бараньей шапке, что-то сказал, отстегнул полость, сел в сани, извозчик тронул лошадь.

—Я вижу улицу, — сказал Клейст.

—Если не ясно, — сказал Макаров, — крутите этот винтик.

—Нет, ясно, совершенно ясно. Это какая же улица?

—А вот поворачивайте этот винт, дойдите до угла и прочтете, если разберете, — сказал Макаров, передвигая своей рукой руку Клейста к какому-то колесику, бывшему у основания аппарата.

Перед Клейстом поплыли дома, освещенные и темные окна, угол, железный столб, голубая доска и белые буквы на ней: «Вознесенский проспект, 1—7». Клейст видел то, от чего был отделен людьми и толстыми стенами дома. Он крутил колесо. Показалась площадь, памятник императору Николаю I и подле него часовой роты дворцовых стрельцов в стальном шишаке и кольчуге поверх теплого дубленого полушубка, с винтовкой в руке, почтенный старик с георгиевскими крестами. В аппарат было видно его покрасневшее от мороза лицо и острые глаза в ресницах и бровях, одетых серебряными иглами инея.

— Поворачивайте здесь, — говорил Макаров.

Взгляд Клейста углублялся в даль, скользил по ступеням Исаакиевского собора, пробирался между черных стволов Александровского сада, мотнулся к Неве, показались розоватые здания высшей школы, и наконец уперся в серебристый туман зимней ночи, скользнув по крышам домов.

Изумленный Клейст поднял голову. Перед ним стоял Макаров, кругом сидели бояре. Государь о чем-то задумался.

—Представьте себе, — сказал Макаров, — этот снаряд на борту судна. Подводные лодки, мины донные и мины плавучие видны в нем на расстоянии до десяти верст, вы наблюдаете жизнь моря до самого его дна... Вы можете маневрировать так, что ни одна мина вас не коснется, вы можете своей артиллерией и минометами уничтожить подводную лодку тогда, когда она вас и не учует еще в свой перископ. Вы чувствуете, чем это пахнет? Но это цветочки, ягодки впереди.

Макаров подошел к экрану и нажал на кнопку. Карта Российской империи исчезла, и на экране показалось море. Море было теплое, синее. Стояла ночь. Ясно мигали в небе звезды, синие волны тихо плескались в закрытой гавани, виден был лес мачт рыбацких шхун и бригов, но вот ясно выделился ярко освещенный прожекторами большой красивый белый корабль. Мелькнула изящного обвода корма с рядом круглых иллюминаторов, с золотым орлом и надписью золотыми буквами: «Три святителя». Показался на корме часовой матрос в синем кафтане и круглой низкой шапке, и весь корабль выявился на экране.

—Как видите, — говорил Макаров, — наши корабли совсем не походят на дредноуты и сверхдредноуты американского, английского и японского флотов. Это не грязные серые калоши, низко сидящие на воде, закутанные в броню, дымящие громадными трубами, с башнями, из которых, как усы, торчат длинные пушки. Вы скажете, это прогулочная яхта. Да... похоже. Высокий стройный корпус, полный такелаж, стоячий и бегучий, всего две трубы, никакой брони. Несколько бронзовых пушек — только для салюта — вот и весь корабль, но обратите внимание на следующее обстоятельство...

Макаров крутил какое-то колесо подле экрана, и корабль становился больше, заполнил весь экран, вылез из экрана, стал виден частями, показался его нос с длинным бушпритом, и на носу небольшая вышка. На вышке — площадка, рулевое колесо, и подле матрос и офицер. Макаров все продолжал крутить колесо, и скоро весь экран заняла какая-то машина, покрытая чехлом, и от матроса были видны только руки на рукоятке колеса.

—Снимите чехол, — сказал Макаров.

—Есть! — раздалось откуда-то из глубокой дали и прозвучало глухо и сипло, как звучит граммофонная мембрана.

Руки матроса проворно отстегивали пряжки ремней брезентового чехла, и перед Клейстом оказалась наглухо привинченная к площадке какая-то машина из литой стали, окрашенная в белую краску. Какие-то цветные стекла, круглые, в желтой бронзовой оправе, смотрели во все стороны. Аппарат походил и на мотор аэроплана, потому что были тут цилиндры внутреннего сгорания, походил и на рулевое колесо с компасом, потому что была магнитная стрелка и картушка с делениями на румбы, было и бронзовое колесо с рукоятью. Как вены и артерии, бежали от него — один наверх на мачту, другие вниз, вглубь корабля, толстые, в синих и красных шелковых обмотках, проволоки каких-то проводов.

—Этот аппарат, — сказал Макаров, и Клейсту показалось, что его голос звучал мрачно и торжественно и слова упадали медленно и звучно, отчеканенные и отбитые, как удары молота, — этот аппарат носит название «Моя воля». На тридцать миль распространяется его влияние. И когда он устремит свои «веди-лучи» на какое-либо судно, то рулевое колесо этого судна будет поворачиваться туда, куда я поверну это небольшое колесо прибора. И никакие силы не в состоянии противиться ему. Мало того. Машина будет давать тот ход, который я укажу ей этим электрическим телеграфом, и притом помимо воли механика. Флот державы, которая вздумала бы противиться России, окажется неуправляемым. Наши суда повернут корабли противника туда, куда хотят, дадут ту скорость движения, какую захотят, и выбросят его на мели, разобьют о скалы, загонят обратно в гавани, прежде чем хотя один снаряд будет выпущен по нашим белым лебедям-кораблям. При таких условиях морская война невозможна.

На глазах Клейста таяло изображение прибора, и уже видно было матовое стекло экрана. В блеске люстры был виден стол и за ним десять бояр с бородами, патриарх и прекрасный государь, смотрящий на Клейста, прямо в душу его, своими большими голубо-серыми глазами.

Клейсту стало страшно. В первый раз подумал он о душе. Ему показалось, что глаза государевы, как тот аппарат, что стоял на столе и видел сквозь стены, видят самую душу Клейста и знают его помыслы, ему показалось, что в них заточен тоже своего рода аппарат «Моя воля» и что захочет этот прекрасный, рослый человек, красавец и богатырь, то слепо, безропотно исполнят люди. Выходцами из неведомого царства теней казались ему эти старики с седыми и седеющими бородами, то с кудрявыми волосами, длинными, серебряными прядями спускающимися на лоб, то с лысыми головами. Они прошли через голод, чуму и холеру, они были на краю гибели, они умерли как нация, и они воскресли. Какой великий дух должен был быть в этих людях, что могли они достигнуть таких глубоких тайн знания, которых не знала Западная Европа. Невольно воскликнул Клейст:

—Как же? Как же достигли вы всего этого? И отвечал медленно, чеканя слова, Государь:

—Творчество есть дар Духа Святого. Бога носят в себе Богом отмеченные люди. Вы распыляете это творчество в бездне стеснительных условий, придуманных вами для охраны трудящейся массы от капитала. Вас поглотила масса. Мы ищем людей, носящих искру Бога в душе своей, мы окружаем их заботами и даем возможность им работать. Каменщик, обливаясь потом, работает по восемь часов в сутки, таская кирпичи целыми годами, а архитектора посетило вдохновение на одну секунду, и в тиши и в тепле кабинета, работая мимолетно, он создал план храма, но не каменщик создал храм, а архитектор... У нас — всяк сверчок знай свой шесток.

—Ина слава солнцу, ина слава луне, ина слава звездам, звезда бо от звезды разнствует во славе своей, — сказал мягко патриарх, на которого взглянул государь.

—У нас, — сказал боярин, наблюдавший за правосудием, — равенство людей перед законом, но мы никогда не приравняем убогого дурачка человеку таланта. И вы не меняете простую лошадь на кровную, но простого рабочего ставите на одну степень с мастером.

—И от того, — сказал опять государь, — ум, талант и способности цветут в нашем государстве, как цветы у хорошего садовника.

—Живем мы по Богу, по святому Евангелию Господа нашего Иисуса Христа, — проговорил патриарх.

—И Господь не оставил нас, — сказал государь, — Кармаевский, расскажи немцу, как велики богатства престола нашего.

XIX

— Вы считаете богатством золото и камни самоцветные,— сказал Кармаевский, хранитель Государевой казны. — Наше богатство — земля и хлеб. Громадные заповедные леса, полные всякого зверя и птицы, тихие заводи сонных рек, кишащие рыбой, степи, необъятные взору человеческому, где в приволье трав живет и плодится лошадь, скалы и кремнистые пристены, поросшие виноградом, буйные заросли фруктовых деревьев в широком Семиречье, нивы золотые, колосом колышимые, — вот казна Государева.

—Мы молимся ежедневно и ежечасно, — сказал патриарх, — об изобилии плодов земных, мы благословляем пшеницу, вино и елей и не воздвигаем алтарей золотому тельцу.

—В каждом уезде, в каждой волости воеводств русских, — продолжал хранитель Государевой казны, — имеются постоянно освежаемые хранилища, где собраны хлеб и все необходимое, до одежды включительно, на десять лет на все население волости — это и есть Государева казна на случай какого-либо бедствия. Золото, серебро и самоцветные камни мы употребляем лишь как разменную монету для торговли и на украшения. Вы знаете, что в 19** году грабители и разбойники, терзавшие Россию, переправили за границу все золото, все драгоценные камни. В России при вступлении на престол в Бозе почившего государя императора Всеволода Михайловича трудно было найти у кого-нибудь золотые часы или обручальное кольцо. И наш государь венчался деревянной короной, окованной железными обручами! Знаменитые Ленские прииски, по небрежности или злому умыслу комиссаров, были затоплены, и все сложные машины поломаны. Но Господь благословил нас и этим добром. Юноша-геолог Потанин, молодой сибиряк, открыл в 19** году, что золотая жила, питающая знаменитый Клондайк, имеет начало на Камчатке. Пята этой жилы была обнаружена и оказалась залежью необычайной мощности. Теперь там стоит город Татьянск, названный так в память священномученицы, великой княжны Татьяны Николаевны. Это уже большой город, с освещением грозовой силой, с проведенной водой и отличными домами. Два раза в неделю туда ходят воздушные корабли... В 19** году в горах Кунгей-Алатау, к югу от Хоргоса, были открыты богатейшие залежи серебра и платины... С тех пор, как у нас были созданы новые школы и масса познала науку, у нас стало много великих исследователей и если бы нам понадобилось золото, мы могли бы сорвать его цену на мировой бирже...

После хранителя Государевой казны говорили другие бояре, и перед Клейстом открывалась картина упорного труда, где, с одной стороны, шли наука, знание, талант, гений, с другой — строго дисциплинированная мускульная сила почти рабов, но рабов, отлично содержанных, рабов, которые знают пути, как выйти из рабства, как стать господами и управителями. Клейст узнал, что в России каждый юноша по отбытии воинской повинности посвящает себя труду с низших степеней и может, если он талантлив и усерден, очень быстро добиться высших и, напротив, при тупости навсегда остаться в положении покупаемого работника. Он узнал, что Курцов, поступивший работником к Шагину, вместе с тем поступил под надзор десятника, и если о нем будет сказано, что он хороший, не ленивый работник, то ему дадут четыре десятины земли, если он сумеет их обработать, и сможет купить еще — он может покупать столько, сколько может обработать. Клейст услышал здесь, что правительство всячески поощряет браки, и дети пользуются покровительством закона. Клейст узнал, что Россия опутана железными и воздушными путями, и товары легко перебрасывать с одного места на другое, он узнал, что пассажирское движение незначительно, потому что незачем ездить, ездят, да и то больше ходят пешком, — помолиться святым угодникам, по монастырям и скитам, или навестить родственников. Все дела — юридические, торговые — можно было завершить, не выезжая из своего воеводства.

Вставала перед Клейстом подлинно святая Русь, с ее тихими реками и тихой жизнью, с ее глубокой тысячелетней думой, накопившая особую мудрость. Не была это Азия, потому что блистала она живым умом, острым словом, играми молодецкими, сверкала изобретениями ума человеческого и громадной техникой, не была и Европа, ибо застыла в религиозном обожании Бога, природы и красоты, в тихой созерцательности туманных зорь и розовых закатов, лунной мечтательности философов Востока и богоискательстве. Это была именно Евразия — та середина двух великих древних миров, где в странной гармонии слились пытливые философии мудрецов Тибета и Китая с отрицательным умом далекого Запада. Почувствовал Клейст, что чья-то единая и суровая воля дисциплинировала этот высокоталантливый, но расплывчатый народ. Он слышал о дисциплине армии, где за малейшее возражение следовало наказание, он слышал о каторжных работах в угольных копях за воровство, убийство, за неповиновение законам. Он чуял, что здесь полная свобода, не знаемая в демократической Европе, для добрых дел и жестокая узда для злых. Было за полночь, когда государь закрыл заседание Боярской думы. Опять была молитва, после которой государь подошел к Клейсту.

—Когда уезжаешь? — спросил он.

—Когда Ваше Величество разрешите мне, — сказал Клейст.

Государь нахмурился.

—У нас люди, не делающие зла, свободны. Ты мой гость, но знаю, что у тебя есть родина, свой дом, а как в гостях ни хорошо — дома лучше.

—Я бы поехал завтра.

—Быть по сему, — сказал государь. — Табачным зельем балуешься, куришь?

—Курю, Ваше Величество.

—Поди, тяжело было. У нас, где иконы и лампадка теплится, не курят. Ну ничего — дома накуришься.

Государь крепко пожал руку Клейсту и еще раз в самую душу его заглянул своими прекрасными глазами... Он вышел вместе с патриархом из зала. Все бояре последовали за ним.

Клейст видел, как государь сел в одиночные сани, запряженные великолепным серым рысаком, и один поехал от дворца. Часовой у памятника стал смирно и взял на караул, сани завернули на Морскую и скрылись за домом.

Бояре поздравляли Клейста с монаршей милостью, с тем, что государь удостоил его ласкового слова. Ему желали счастливого пути. Попыхач воеводы военного разряда усадил его в сани, и они поехали в Северную гостиницу.

Крепкая забота была на душе у Клейста. Легко было сказать государю: «Я уезжаю завтра», а как подумал о чертополоховом поле, душа застыла. Как перейти его зимой, когда и летом два раза отчаяние нападало на него? Да и тогда он был не один, а теперь одному... «Пожалуй, что я и совсем не выберусь отсюда», — подумал Клейст, входя в свой номер.

XX

На другой день Клейст рано поднялся. Было еще совсем темно. Он отдернул тяжелую портьеру. Мутная, долгая зимняя ночь висела над городом. Шел снег, ветер наметал сугробы, и в хороводе блестящих снежинок неясно виднелись улицы, обвешанные гирляндами фонарей. Дворники целой шеренгой, весело переговариваясь, скребли и мели метлами занесенную снегом панель. Сани с большими койками, обтянутыми рогожами, стояли у панелей, и в них накладывали большие комья снега, белые, квадратные, точно гигантские куски русского сахара. Клейст открыл форточку. Вместе с пушинками снега, красивыми звездочками садившимися на рукава его черного сюртука, в комнату ворвался запах озона, снега, русской зимы и чистоты слегка морозного воздуха. Внизу раздавались голоса, шуршанье метел и визг скребков. Скрипели сани, и лошади ржали. В церкви Знамения горели желтыми огоньками свечек большие окна в железных решетках. На Николаевском вокзале свистал паровоз. Извозчики стояли ровным полукругом подле памятника, ожидая утреннего поезда из Москвы. Город жил своей жизнью, и никому не было дела до того, что член германского рейхстага Карл Феодор Клейст собирается ехать в Берлин, и ему предстоит бесконечно мучительное путешествие. Представил себе деревню Большие Котлы, занесенную снегом, поля за лесом, все в снеговых сугробах, и чертополоховое поле, к которому приник снег вышиной в два роста человека.

«Эх, неладное я задумал», — подумал Клейст, и ему показалось холодно, жутко и одиноко в теплом номере гостиницы.

Ударил колокол, и разлился его медный звон по зимнему воздуху. Точно кто камень бросил в воду, и пошли дрожащие круги по воздуху, и долго гудели в ухе, чуть колеблясь. Клейст прислушался. Колокол ударил еще и еще раз, чаще, ему ответил нежным тенорком другой колокольчик, дважды хвативший между ударами большого колокола.

— Бла-го-вест, — раздельно произнес Клейст новое слово, которое узнал в России. — Вчера, — мне говорил Шуйский, — жена его именинница. Варварин день сегодня. В Петербурге много именинниц. В сластежных Иванова, Кузнецова, Кочкурова, Абрикосова он видел вчера много пирогов и конфет. Вот почему и благовест. Вар-ва-рин день.

Клейст вздохнул, захлопнул форточку, задернул портьеру и позвонил полового. Потребовал кофе.

Половой принес на серебряном подносе прибор и чашку и, закинув салфетку под мышку тем отчетливым движением, каким умеют закидывать только русские половые, сказал:

—По дальносказу из дворцового разряда спрашивали, изволили ли вы встать и до которого часа будете дома?

— Передайте: до одиннадцати.

—Слушаюсь.

«Вероятно, какая-нибудь формальность с отъездом. Не могут же они меня так просто отпустить, не провизировав паспорта, не взяв какого-нибудь Steuer'a за мое пребывание здесь», — подумал Клейст.

—Счет готов? — спросил он.

—Не извольте беспокоиться, по повелению государя императора приказано счета ваши для оплаты переслать в дворцовую избу.

Клейст молча посмотрела на полового. Он ничего не понимал.

—Больше ничего не прикажете? — Нет. Ничего.

Пил кофе в глубоком раздумье.

«Да, особенное царство. Особые нравы. Не Европа и не Азия. Евразия или... или... Россия».

Что-то теплое послышалось в этом слове, ласковое, милое, сердечное и любящее. Вздохнул... Хорошо стало на сердце.

В половине одиннадцатого к нему постучали. Половой почтительно пропустил статного молодца в малиновой рубахе и темно-зеленом кафтане, на котором был вышит золотыми нитками государственный герб — двуглавый орел.

—Сокольничий Его Императорского Величества, — сказал вошедший, — князь Никита Павлыч Купетов.

Сзади него шел дворцовый стрелец в малиновом кафтане с желтой тесьмой, с большим, аккуратно увязанным пакетом в руках.

—Жалует-ста вас, господин профессор, — сказал сокольничий, — царь-батюшка высочайшим своим подарком на память о России.

Он вынул из кармана кафтана небольшой пакет, завернутый в тонкую бумагу, развернул изящный темно-синий кожаный футляр и, открыв его, подал Клейсту.

В футляре лежал тяжелый, темного золота, превосходной работы портсигар. Двуглавый орел из бриллиантов, рубинов и сапфиров был выложен на его крышке. Большой темно-синий кабошон был у закрывавшей его пружинки.

Сокольничий взял от стрельца пакет и поставил его к ногам Клейста.

—А здесь десять тысяч папирос русского табаку крымской государственной посадки.

Клейст смотрел на сокольничего. Сокольничий был красивый мужчина лет тридцати. Маленькая русая бородка была аккуратно подстрижена клинышком, усы блестели, и открыто смотрели большие глаза, опушенные длинными, загнутыми вверх ресницами. «Сноб, должно быть, — подумал Клейст, — малый не дурак выпить и покушать».

—Какой подарок! — воскликнул Клейст. — Но что же я должен делать? Чем я заслужил?

—Молить Господа Сил о здравии государевом. А заслужили? На то царева воля, — улыбаясь, сказал сокольничий.

—Но, князь... — смущенно проговорил Клейст — Его Величеству неизвестны условия путешествия. На западной границе самый тщательный обыск, такой же обыск у въезда в Польский коридор. Ввоз золота и камней воспрещен — все это достояние государств... Там, с позволения сказать, грабит пассажира всякий, кому не лень. В этом гербе с эмблемами императорской власти усмотрят целое преступление. Ящик с брошюрами самой безнравственной, возмутительной литературы легче провезти, чем вещь, от которой пахнет контрреволюцией. И я боюсь, что эта вещь попадет в недостойные руки, а меня запрут в одну из мрачных тюрем подозрительной ко всему Германии. И я, как я донесу сквозь чертополохи этот громадный тюк с папиросами? О, князь! Князь, велика милость его Императорского Величества, но вы совершенно не знаете жизни в демократическом свободном государстве, где всякий непрерывно заглядывает в ваш карман, считает куски хлеба у вас во рту и папиросы в портсигаре. Меня оберут и мало того, что оберут, — жестоко оштрафуют за то, что я превысил трудовую норму своего профессорского пайка!

Сокольничий тонко улыбался.

—О таможне, господин профессор, не извольте беспокоиться. Его Величество приказал предоставить в распоряжение ваше воздушный корабль Его Величества «Светлану», и вы будете высажены у самого подъезда вашего дома. Что касается дальнейшего, то, полагаю, что доклад ваш в рейхстаге оправдает получение вами подарка. Я заеду за вами в четверть восьмого и доставлю вас до самой вашей квартиры.

—О, князь... Но я вижу, что я попал в страну чудес, что старая сказка разворачивается передо мной, — проговорил Клейст.

—Вы находитесь просто в государстве, где обожествленная воля одного лица заставляет прилежно трудиться всех верноподданных, — изящно сгибаясь, сказал сокольничий.

—Могу ли я передать Его Величеству те чувства благодарности и глубокой преданности, которые я испытываю, то умиление, которое охватывает меня здесь?

—Я передам Его Величеству все, что вы мне скажете, — сказал сокольничий.

XXI

Около восьми часов вечера Клейст с князем Купетовым, Кореневым, Эльзой и Демидовым на широких санях, запряженных парой караковых рысаков, выехали в предместье города. Снег стал гуще, местами на улице были ухабы, и сани ныряли в них. Освещение было беднее, вместо домов потянулись каменные сараи, и Клейст читал вывески: «Торговый дом Сытина с сыновьями», «Курицын и сын. Склад готового платья. Существует с 1732 года», «Склад торгового дома Елисеевых. Бакалейные и фруктовые товары. Основан в 1708 году», «Савва Морозов и сыновья»...

—Все старые наши купеческие семьи, — сказал Купетов. — Пощипал их неистовый бунт, ну да оправились. Талантливый народ.

—Посмотрите, доктор, на небо, — сказала Эльза. Клейст поднял глаза и сначала не мог понять, что там такое. В мутной темноте зимнего неба (вьюга не унималась) показались какие-то темные предметы. Облака не облака, цеппелины не цеппелины. Темные продолговатые, белые небольшие, черные громадные предметы висели в воздухе на вышине семиэтажного дома. От них тянулись к земле прочные канаты, и они были вытянуты ветром в одну сторону и чуть колебались в воздухе, как колышется поднятый ветром бумажный змей. Но у них не было стремления вверх, как это бывает у воздушных шаров, а казалось, они плавали на каком-то уровне. И странная нелепая мысль пришла в голову Клейста: они едут в санях по дну какого-то прозрачного моря, а над их головами стоят на поверхности моря корабли, которые они видят со дна.

—Доктор, — сказала Эльза, — точно мы на дне моря и над нами пароходы. Как жутко!

Та же мысль пришла и ей.

—Это, — сказал Купетов, — воздушный флот у Новодевичьей гавани. Мы подъезжаем к пристани.

Высокое, со сводами внизу, семиэтажное белое здание надвинулось на них. Несколько извозчиков стояло перед ним, с ломовых саней носили тюки. Видны были флаги бело-сине-красные с эмблемами в углу белой полосы. «Добровольный флот», «Русское общество пароходства и торговли», «Русско-Азиатское общество», «Камчатское общество», «Диамантиди с сыновьями», «Шитов», «Общество Самолет» — мелькали вывески.

Сани обогнули это здание и подъехали к боковому подъезду, над которым реял белый флаг с двумя голубыми широкими диагональными полосами. У подъезда, возле будки, стоял часовой матрос в полушубке с черными погонами и в меховой низкой шапке. Он сделал знак не идти дальше и нажал пуговку у будки. Из подъезда выскочил молодец в синем морском кафтане. Купетов на ухо сказал ему какое-то слово.

—Есть! — сказал молодец. — Пожалуйте, ваше сиятельство. Порох! Запевалов! Помогите забрать вещи, — кликнул он в глубь здания. Два матроса вышли оттуда и забрали чемодан Клейста и тюк с папиросами.

—Все? — спросил молодец.

—Все, — отвечал Клейст. — Мои друзья могут проводить меня?

—Пожалуйте, — сказал матрос и распахнул двери. Они вошли в тускло освещенный коридор. Но сейчас же ярко вспыхнули электрические лампочки, и они увидали красивый зал, выложенный мрамором. В глубине, в нише, была икона. Христос, шествующий по водам. В зале было холодно. Вправо и влево были решетчатые двери. За ними — лифт. Они поднялись наверх и оказались в ярко освещенном колпаке. На окнах висели портьеры, стояли диваны, стол с письменным прибором.

—Обождите одну минуту, — сказал сокольничий и вышел в двери. Пахнуло крепким морозом, снежинки ворвались в щель и легли белой полоской на мягком ковре. За окнами бушевала вьюга. Слышно было завывание ветра, снег ударял струями в стекла и звенел ими. Жутко становилось Клейсту.

—Прошу вас, — сказал, входя с офицером в синем кафтане, Купетов. — Корабль у пристани. Позвольте познакомить: атаман корабля, есаул Перский.

—Очень рад, — сказал Перский.

«Настоящий морской волк», — подумала Эльза, глядя на широкое красное лицо Перского, обрамленное неровными клочьями рыжей бороды.

Они вышли на крышу здания и остановились.

Яростный ветер со снегом захватил их дыхание, закрутил полы шуб около ног, ослепил глаза. Над головой трепетал и грозно хлопал большой флаг.

Крыша дома казалась громадным молом. Длинная, узкая, заставленная кое-где ящиками и тюками, с узкими рельсами вагонеток, с тяжелыми чугунными причалами по краям. Часовой, занесенный снегом, ходил взад и вперед по краю. Иллюзия была так велика, что Клейсту почудилось, что он слышит грозный грохот волн. Но там, где должно было быть море, свистал ветер, неслись снежинки и в мутном белом зареве чуть светились огни города.

У крыши, причаленный канатами, стоял и чуть колебался белый продолговатый корабль. Приветливо светились окна иллюминаторов, и в них видна была обстановка салона, столовой со столом, накрытым для ужина. Наверху была рубка, совсем такая, как на морском пароходе, с компасом и двумя указателями со стрелками. Корабль чуть колебался от порывов ветра и терся мягкими веревочными боканцами о края пристани-крыши. И было непонятно, какая сила его держит. У него не было крыльев аэроплана и не было обширных размеров цеппелина. Правда, вместимость кают не отвечала размерам. Какие-то особые камеры скрывали его бак, и ют, и трюм были особого устройства. За кормой висел большой, красиво изогнутый винт.

—По русскому морскому обычаю, — шепнул Купетов Клейсту, — войдя на палубу, снимите шапку.

Жутко было Клейсту идти по мостику. В щель между кораблем и крышей мелькнули огоньки улицы внизу. Стояли их сани у подъезда и казались маленькими игрушечными санями.

Корабль не колыхнулся от тяжести Клейста. На нем еще сильнее ощущалась вьюга. Ветер вихрем раздул его длинные седые волосы и затрепал над головой. Снег слоями лежал на палубе.

—Пожалуйте в каюту, — сказал Перский. — Вам из окна будут видны ваши друзья.

Купетов уже вошел в салон.

Снаружи, заглушаемые ветром, раздавались команды. По крыше здания бегали матросы, отодвигали сходни, снимали причалы. Несмело зашумел винт и сейчас же стал работать тихо и неслышно. Звякнул звонок зрительного телеграфа. Эльза, махающая платочком в изящно, по-немецки, выгнутой руке, Коренев и Демидов отделились и поплыли мимо, стали ниже... Прямо против окна мотался громадный белый флаг, еще раз звякнул мелодично телеграф, кто-то наверху сказал мрачным басом:

—Право руля!

И другой бас ему ответил коротко, точно икнул:

—Есть.

—Еще право руля!

—Есть.

Корабль чуть заметно покачнуло, звякнули в столовой стаканы.

—Так держать! — пробасили наверху.

—Есть, — отвечал голос.

Дверь распахнулась, и с коричневым от мороза лицом, засыпанный снегом, вошел в каюту атаман Перский с седой от инея бородой.

—Ну и погодка, — сказал он. — Ничего не видно. Огней города не видать. Пойдемте, господа, ужинать, а потом и спать.

XXII

Ужинали вчетвером: Клейст, Перский, князь Купетов и старший офицер корабля, молодой человек, толстогубый, с большими глазами, безусый и безбородый, очень застенчивый и молчаливый. Звали его Антон Антонович, а Перский звал отечески Антошей. За окнами яростно выла вьюга, и весь корабль временами потрясался и вздрагивал от порывов ветра. Внизу, в машинном отделении, мерно и почти бесшумно стучал мотор и что-то шипело, и Клейсту казалось, что он идет на пароходе по реке, и шипят волны, и шумит ветер в прибрежных лесах.

—Скажите, — сказал он, когда после сладкого матрос-вестовой внес стаканы с оранжевым дымящимся чаем, поднос с графинчиками коньяка и рома и вазочку с фруктами и печеньем, — если это, конечно, не тайна, каким образом вы достигли такой устойчивости, прочности и громадной подъемной силы ваших воздушных кораблей? А главное, что меня удивляет, что они плавают на любом уровне так же свободно, как плавает пробка по поверхности воды.

—Вы, конечно, знаете, — сказал Перский, — этот опыт, когда в стеклянный сосуд наливают пополам воду и спирт, а потом впускают каплю масла, и масло находится посередине жидкости и принимает шарообразную форму. Задача наших химиков была в том, чтобы открыть такой газ, который по отношению к атмосфере был бы как масло к спирту с водой — то есть свободно плавал бы в любом слое. Этот газ открыли. Это димитрилий, названный так в память Дмитрия Ивановича Менделеева, знаменитого русского химика конца прошлого столетия. Теперь осталось сделать его таковым, чтобы он мог держать не только себя, но и значительный тоннаж. Случайное открытие химика Пашуткина, который, отыскивая водий, внезапно был поднят с целой избой на воздух, причем изба была вырвана из фундамента, и Пашуткин несомненно погиб бы, если бы не был задержан ветвями могучих дубов и не догадался открыть окна и двери и выпустить открытый им новый газ пашутий, подъемная сила которого в пятьсот тысяч раз превосходит подъемную силу водорода, дало дальнейший толчок к работе. Эти два открытия сделали то же самое, что изобретение двигателя внутреннего сгорания для создания аэропланов, или самолетов. Остальное — техника.

—Из чего построен корабль? — спросил Клейст.

—Из самой прочной стали, причем обвод его и килевая балка сделаны из целого куска. Помните катастрофу в Англии в 1921 году с цеппелином, полученным от немцев? Тогда погибло около сорока человек. Люди того времени не рассчитали, что воздух — не вода. Вода позволяет строить стальные громады на клепках, она их держит, но и то — помните катастрофу с «Титаником», который переломился от удара о льдину в северных широтах Атлантического океана в начале нынешнего столетия? Нам пришлось выработать особенно прочные сорта стали, которые позволили бы громадными кораблям висеть в воздухе, не ломаясь.

—Где же помещен газ?

—Внутри корабля три отсека: один для пашутия, силы толкающей корабль наверх, другой для димитрилия, силы, держащей корабль на одном уровне, и третий для прибора, образующего воду и тянущего корабль книзу. Посередине — машинное отделение. Если вы войдете в него, вы увидите большие бидоны, наполненные белыми и чуть синеватыми порошками, напоминающими муку. При соприкосновении с воздухом, особым образом продуваемым сквозь них, каждый дает соответствующий газ в резервуаре. Делается это механически, и забота кочегара только наблюдать, чтобы в соответствующих вместилищах был всегда насыпан нужный порошок. Если не боитесь страшной вьюги и мороза, поднимитесь на минуту на атаманскую рубку.

— С удовольствием, — сказал Клейст.

Они поднялись по железной лесенке, занесенной снегом, на мостик со стеклянной коробкой. Там в белом сумраке неподвижно стояли три фигуры. Вахтенный офицер смотрел в окно рубки, матрос с паклей непрерывно протирал от снега стекла, другой матрос стоял, положив руки в кожаных рукавицах на рулевое колесо, и не спуская глаз смотрел на ярко освещенную картушку компаса. Впереди компаса в мутной игре снежинок виднелась носовая часть, засыпанная снегом, и белый флагшток, на котором, как звездочка, горела лампочка. Стрелка компаса, не колеблясь, смотрела на север, линия корабля была обозначена черной стрелкой, совпадавшей с его осью и указывавшей Ю.3.234. За компасом, на небольшом столе, лежали карта северной части Европы, линейка, были нарисованы румбы, и карандашная линия соединяла Петербург с Берлином. Линия эта была Ю.З. 234. Правее компаса был большой барометр высот в медной оправе со стрелкой, неуклонно стоявшей на одном делении, левее был циферблат воздушного телеграфа в машинное отделение с надписями: «Вверх», «Вниз», «Ровно», «Вперед», «Мал.», «Поли.», «Стой», «Назад», «Мал.», «Поли.», «Стой» — все, как на всех пароходах.

—Мы идем очень низко, — сказал Перский. — Ветер наверху слишком силен, и нас сносило бы в сторону, много снега налипло на палубу, и корабль отяжелел. Мы идем со скоростью всего 20 английских миль в час, и в данное время должны находиться над озером Пейпус. Иван Иванович, — обратился он к офицеру, — видно что-нибудь?

—Ничего не видно, Семен Петрович. Идем, как в молоке.

—Огней Нарвы не видали?

—Никак нет.

—Думаете увидеть огни Юрьева?

—Если вьюга не стихнет, ничего не увидим, хоть идем на высоте семиэтажного дома. Одно время мне казалось, что внизу лес шумит, да и то не уверен. Вьюга сильна.

Клейст подошел к поручням. Ледяной ветер обжег его лицо и захватил дыхание. Кругом была белая мгла, и невозможно было понять в хаосе снежинок, идет или стоит корабль и где он — на воздухе, на земле, на воде? Морские часы отбили склянки, и опять только вой ветра, медленные движения рулевого колеса и все такой же острый напряженный взгляд матроса вдаль, на огонек и белую линию палки флагштока.

—Ничего интересного, — оказал Перский, — идите, господин профессор, спать. Утро вечера мудренее.

В маленькой теплой каюте, куда спустился с атаманского мостика Клейст, было две койки. На одной уже крепко спал Купетов, и его лицо выражало сладкий покой. Клейсту жутко было раздеваться. Смущенно подумал, что он несется в хаосе снежинок над лесами и озерами, и замерло от страха его сердце, но посмотрел на Купетова, на застланную свежим бельем койку, потянулся, закутался с головой в одеяло и крепко уснул под неистовый вой ветра, стук вьюги в окно и равномерное дыхание машины, нарушаемое каким-то шипением, похожим на тяжелые вздохи.

XXIII

Клейст проснулся поздно. Купетова на койке не было. Низкое северное солнце бросало лучи на белую занавеску с вытканными на ней двуглавым орлом и надписью «Светлана» славянскими буквами. Отдернул занавеску. Вьюга стихла. Кругом была необычайная голубизна. Далеко внизу виднелась белая земля, подернутая розовым туманом, и за ней что-то синее, прозрачное сливалось с небом. Ветер завывал в вантах корабля, потряхивал окном, в углах которого набились снежинки, тихо и мерно стучала машина. Клейст оделся и вышел в столовую. Купетов пил чай. На столе стояли белые булочки, сливочное масло, ветчина, холодная телятина и яйца.

— Заспались, дорогой профессор, — сказал, здороваясь с Клейстом, Купетов.

— Одиннадцать часов уже. Да и правда, нигде так не спится, как на воздушных кораблях. Я раз в такую же вьюгу до самой Казани проспал, а это больше суток пути. Вы что пьете по утрам — чай или кофе?

—Кофе, — сказал Клейст.

—Вестово-ой! — молодо, задорно крикнул Купетов. — Кофе его превосходительству.

—Есть, — ответил появившийся снизу матрос с чисто вымытым блестящим румяным лицом, оскалил ровные белые зубы в веселой улыбке и сейчас же исчез на витой лестнице, ведшей в буфетную.

—И подумаешь, — щуря глаза и истомно потягиваясь, проговорил Купетов, — эти молодцы живьем топили наших дедов, издевались, резали кожу, бросали в машинную топку! Сумасшествие какое-то!

В час дня завтракали. Был розовый борщок в больших чашках, с маленькими зубчатыми ватрушками, бараньи котлетки и пунш гляссе. Перский и молодой офицер, стоявший ночью на вахте, завтракали вместе с ними. Завтрак приходил уже к концу, Купетов раскуривал батумскую сигару, которой угостил и Клейста, когда вниз спустился румяный круглолицый Антоша. Его круглые глаза вертелись, а волосы непослушно торчали ершиком. Он внес с собою редкий дух мороза, синего неба и бледного зимнего солнца.

—Либавы нет, Семен Петрович, — с тревогой в голосе сказал он.

— Я так и думал, что нас несет южнее, — сказал спокойно Перский и встал из-за стола.

—Мне можно с вами? — спросил Клейст.

—Пожалуйста. Только одевайтесь потеплее. Мороз, солнце и ветер, а ведь зимнее-то северное солнышко не греет, а пуще холодит.

Наверху было жестоко холодно. Корабль плыл на высоте полутора верст над землей. Внизу был необъятный простор зеленовато-синего моря, по которому белыми пятнами носились льдины. Корабль несся к этому морю, оставляя за собою белую полосу земли, на которой кое-где чернели и краснели крыши селений.

Влево, на самом горизонте, виднелась группа домиков побольше, и темная полоса дыма облаком стояла над ней.

—Может быть, это Либава? — робко спросил Антоша, указывая на дым. Перский внимательно смотрел в бинокль. Он тяжело дышал, и пар густыми струями шел из его рта.

—Оборони Бог. Ничего подобного. Видите темную косу? Это Куриш-гаф, а город — Мемель. Ну конечно... Мемель... Однако почти на 50 миль к югу нас снесло за ночь.

Он подошел к карте.

—Юго-запад, — сказал он, — 234.

—Есть, — мрачно сказал заиндевелый матрос и заворочал колесом.

Черная стрелка пошатнулась и подалась к магнитной стрелке, корабль изменил курс.

—Как думаете, нас снизу не видать? — спросил Клейст.

—Машина идет без шума. Ведь самолеты или ваши цеппелины почему видят? Потому что они шумят. Услышат шум винта, задерут головы кверху и ищут, кто шумит. А нас не слышно. Да и летим над морем. А что, французов боитесь? И когда вы сломите этот нелепый коридор?

—Ох, уже и не знаю, когда, — сказал Клейст. — А вы бывали здесь?

—Бывал ли я? — сказал Перский. — Вы, господин профессор, играете в шахматы?

Клейст понял, что вопрос его был некстати, и согласился сыграть партию с атаманом. Игра затянулась, наступили сумерки. В окно каюты видно было море густого синего цвета, берегов не было видно.

В 6 часов обедали.

—А вы не приляжете, господин профессор? — сказал Купетов. — В Берлине будем около четырех часов утра. Это время, когда рабочий Берлин еще не встал, а гулящий уже лег, а ведь нам надо спуститься в город так, чтобы нас никто не видал, а то пойдут разговоры, запишут газеты, а я этого пуще всего боюсь. Наврут такого!

Но Клейст не лег спать. Он был слишком взволнован. Уже очень необыкновенно это все было. Вчера в это время он с Кореневым, Дятловым и Эльзой были на прощальном обеде у Демидовых. Вчера он сидел в уютной столовой на Офицерской улице, за столом, накрытым скатертью и уставленным яствами, вчера говорили тосты и пожелания, а сегодня он приближается к бурно-кипящему политической жизнью Берлину. Вчера на все государева воля, царь, обожествленный народом, приказ свыше, кучка разумных старых людей, ведущих политику страны по старине, чтобы сытно и тепло было, а сегодня... Клейст покинул Берлин с министерством из левых социалистов, кого застанет он теперь? Правые партии стремились захватить власть в свои руки. Марка снова катастрофически падала.

Английский фунт дошел до стоимости трех тысяч шестисот марок, наверху спекулировали на валюте банки, внизу умирали от голода рабочие, Steuer достигал восьмидесяти процентов заработной платы. Ожидали переворота. Кого застанет он теперь в Берлине? Бравого шуцмана в имперской каске или «товарищей-коммунистов», обмотанных пулеметными лентами?

Клейст сидел над книгой, взятой им в каюте. Книга была Евангелие. С самого далекого детства не читал он эту запрещенную в Западной Европе книгу и поражался глубоким смыслом учения Христа.

—Если бы мы шли за Ним, — прошептал он, — если бы шли!..

—Подходим к Берлину, — сказал кто-то за дверью. Спавший одетым на койке Купетов заворочался и сел.

—А? Что? Уже к Берлину подходим? Который час? — спросил он.

—Три минуты четвертого, — сказал Клейст, оделся и вышел на мостик.

Громадная полоса огней занимала весь горизонт. Мировой город медленно надвигался из тьмы. На корабле были погашены огни. Окна каюты наглухо задраены суконными занавесями. Винт работал бесшумно, и корабль, как птица, парил над городом.

На столе в рубке поверх морской карты Европы лежал большой Pharus-Plan(Многоцветный план (нем.)) Берлина. Желтые улицы резкими полосами бежали по нему.

—А, очень кстати, господин профессор, — сказал Перский, бывший наверху. — Покажите совершенно точно, где ваш дом.

Клейст отыскал Uhland-Strabe и показал ее Перскому.

—Отлично. Если я не ошибаюсь, эти три темные пятна среди зелени лесов —это Вейсен-зее, Оранке-зее и Обер-зее.

—Совершенно верно, — сказал Клейст.

— Мы идем вдоль Грейфсвальдер-штрассе?

—Да.

Корабль заметно опускался. Зеленые медные крыши собора, шлосса, музеев, изгибы реки уже намечались среди фонарей. Улицы были пусты. Ни трамваев, ни такси нигде не было видно. Штадтбан не ходил. Город спал глухим предутренним сном.

Перский рукой указывал направление кораблю, и так же молча матрос вертел рулевое колесо. Корабль шел почти над крышами домов. Широкое Унтер-ден-Линден было пусто. Два извозчика дремали на углу Фридрих-штрассе. Какой-то подвыпивший человек в цилиндре шел по середине бульвара. Золотая статуя Победы, как живая, неслась навстречу, показалась широкая аллея с разрушенными коммунистами памятниками королей и императоров, от которых остались только белые постаменты да груды мрамора. Корабль плыл над темными ветвями дубов, лип и каштанов Тиргартена. Он шел так низко, что Клейсту казалось, что он касается днищем их вершин. Высокие шпили колокольни Гедехтнис-Кирхе прошли мимо в уровень с палубой, и видны были ажурные просветы ее. Большие дома Курфюрстендамма стояли темные, точно нежилые. Ни одно окно не светилось в них. Вот и Уланд-штрассе. Корабль круто повернул направо. Машина остановилась, корабль стал как бы тонуть в воздухе, плавно опускаться вниз. Перский не снимал руки с ручки воздушного телеграфа. То и дело мелодично звенел колокольчик, уведомляя, что приказ дошел до машины, внизу что-то шипело и вздыхало, винт стоял неподвижно. Мимо Клейста снизу вверх проплыли окна его квартиры с опущенными занавесами, потом кабинет зубного врача, сквозь стекла показалось кресло, накрытое белым чехлом, и какие-то машины. Корабль дрогнул и остановился. Шурша, развернулась лестница. Два матроса с вещами Клейста сбежали по ней на улицу и натянули ее.

—Прощайте, дорогой профессор, — сказал атаман.

—Прощайте! Прощайте, — торопливо говорили Купетов, Антоша и Иван Иванович.

Они были взволнованы и торопились.

Клейст, путаясь в полах шубы, спустился по лестнице, и едва он ступил на мостовую, матросы проворно взбежали наверх, лестница свернулась, и корабль быстро, с легким шипением, взмыл кверху и исчез, точно растаял в небе.

Все было как сон. Все четыре месяца были как сон.

Клейст перенес свой чемодан и пакет с папиросами к подъезду и надавил пуговку звонка. Пакет с папиросами не был сном. Два человека бежали к нему.

—Черт,— крикнул первый, хватая Клейста за грудь, — откуда вы взялись?

—Как откуда, я звоню у своей квартиры, — отвечал порядком перетрусивший Клейст.

—А воздушный шар? — воскликнул второй.

—Какой шар?

—Мы от самой Гедехтнис-Кирхе бежим за ним. Он завернул сюда.

—И вдруг человек!

—Проснитесь, товарищ, вы хватили лишнее.

—А это что за вещи?

—Не ваше дело, товарищи. Мои вещи.

—Украли, поди-ка.

—Отродясь этим не занимался. Я член рейхстага Клейст. Это и привратница подтвердит.

Клейст, освободившись из рук держащего его, неистово стучал в окно.

—О! Доннер веттер (Черт возьми! (нем.)), — послышалось наконец оттуда. — Кто еще ломится сюда? Hyp фюр хершафтен, мейне херрен (Только для господ, господа (нем.)). Все жильцы уже дома.

—Фрау Фицке, разве вы не узнаете меня? — сказал Клейст, нагибаясь к окну.

— Ах, херр профессор, но откуда вы взялись?

—Пришел пешком с вокзала Зоо, — говорил Клейст.

—Ах, ах, как же так? Устали, поди-ка.

— А шар? — сказал настойчиво первый. — Вы прилетели на шаре.

—Вы очумели, товарищи, — сказал, протискиваясь мимо закутанной в платок привратницы, Клейст. — Вы очумели. Где же он?

—Но я не пьян. Я видел, как он летел.

—Ну, куда-нибудь в другое место, — сказал Клейст и протащил пакет с папиросами на лестницу.

—Ах, господин профессор, а мы думали, вы совсем пропали...

Гуляки отошли от подъезда.

—Я видал, — говорил один.

—И я видал, — сказал другой.

—Мы видали оба.

—И ничего.

—Чертова затея.

—Надо донести в Совет. Профессор Клейст! Запомните, товарищ.

—Да, товарищ. Хорошо только, если не какая-либо французская штука.

—Или новый путч баварских монархистов.

—Надо было схватить его!

—Доннер веттер!

—Доннер веттер!


XXIV

—Но, господин профессор, — моргая заспанными глазами говорила фрау Фицке, — вам нельзя идти на вашу квартиру.

—Почему?

—Ах, господин профессор! Вы так долго отсутствовали.. . Ваша виза была только на три месяца... Вонунгсамт (Жилищная комиссия, распределяющая свободные квартиры (нем.)) ввиду жилищной нужды вселил в вашу квартиру херра Кнобеля, фрау Перш и семейство Шпукферботен с восемью маленькими детьми. Все ваши комнаты заняты.

—Но кабинет... Там мои бумаги...

—Я знала, господин профессор, и я сохранила ваши бумаги. Только немного успели взять на растопку печей. Товарищ Кнобель — такой спартакист.

—Что же мне делать?

—Я уже не знаю, господин профессор. Не иначе, как вам придется подать заявление в Вонунгс-амт. Вонунгс-амт должен озаботиться подысканием вам соответствующего помещения. Он отыскал же для этих господ.

—Но, позвольте, фрау Фицке, ведь вы же знаете, что это моя квартира. Как же я не могу войти и занять мою квартиру?

—Господин профессор, увы, у нас теперь нет собственности. Закон о социализации всех имуществ обнародован два месяца тому назад.

—Кто же теперь у власти?

—После октябрьских беспорядков спартакисты стоят у власти.

У Клейста опустились руки. Ему казалось, что портсигар своим двуглавым орлом с коронами жжет его ногу.

—Что же мне делать? — вяло спросил он.

—Уже и не знаю что, — сказала старуха.

—Постойте... Если мне телефонировать к Кореневу, или на квартиру Эльзы Беттхер, или в Американское общество «Амиуазпролчилпок»?

—Теперь, господин профессор, по телефону можно говорить, только подав перед каждым разговором письменное заявление в Ферншпрехер-Амт.

—Что за чушь такая?

—Такое распоряжение. — Старуха понизила голос до шепота. — «Они», господин профессор, боятся. Ожидают восстания правых партий.

—Но куда же мне деваться? — сказал Клейст.

—Ох! Уж и не знаю куда, господин профессор.

—Ну вот что, фрау Фицке, — решительно сказал Клейст, — я ночую у вас.

И он направился к дверям ее каморки.

—Господин профессор, — застонала старуха. — Но как же это возможно? Это же моя каморка. Я принуждена буду жаловаться.

—Ничего подобного. Аусгешлоссен (Все кончено (нем.)), фрау Фицке! Собственность отменена. Надо же, наконец, и мне где-нибудь ночевать?

Невеселую ночь провел Клейст. Старуха ворчала до самого утра, лежа на своей кровати под пуховым одеялом. Клейст сидел на стуле и, облокотившись о стол, дремал и думал, как при теперешнем правительстве ему передать все то, что поручил ему передать император Михаил Всеволодович и его думные бояре.

XXV

На другой день Клейст отправился на квартиру Коренева. Пожилая фрау Тонн, любившая Коренева, как родного сына, сумела отстоять его комнату, его мольберты, полотна и краски от социализации и охотно пустила к себе профессора Клейста, о котором много слышала от своего постояльца.

Она поила Клейста кофе и слушала его рассказы про чудесную страну, из которой Клейст только что вернулся.

— Что же, — сказала она, — и у нас, рассказывала мне моя мутти (Мамочка (нем.)), не хуже ихнего при кайзере было. Довольство, порядок. Ну и теперь, — прошептала она, таинственно оглядываясь и закрывая рот рукой, — сказывают, тоже скоро опять кайзер будет. Сумасшествие-то это проходит.

Клейст вспомнил, что была среда, и пошел к пяти часам к госпоже Двороконской, чтобы рассказать русским друзьям о России.

Клейсту казалось, что прошла целая вечность после той июльской среды, когда горячо говорил Коренев и ему возражали Дятлов и Виктория Павловна, и потому ему было странно найти всех на тех же местах, нисколько не постаревшими, нисколько не изменившимися. И гости были те же, профессор русской истории и словесности, тот же юрист, так же приветливо смотрела Виктория Павловна, а Екатерина Павловна стремилась прийти на выручку всякий раз, когда слишком обострялся спор. Только теперь над чайным столом горела лампа, шриппы стали еще меньше, вместо вишен на маленьких блюдечках был наложен клейкий мармелад и самовар заменила бульотка.

От отсутствия самовара в столовой Виктории Павловны стало еще более пусто и холодно.

Клейста встретили восторженными криками.

Виктория Павловна усадила его в кресло против себя.

—Ну, дорогой Карл Федорович, рассказывайте нам, как погибли ваши спутники и как и почему вам удалось спастись.

—Но мои спутники и не думали погибать, Виктория Павловна. Они все, слава Богу, в добром здравии...

—Рассказывайте сказки, Карл Федорович. Не далее как полторы недели тому назад была помещена в «Голосе эмигранта» обстоятельная статья Лермана под названием «Гибель безумцев». Там же была корреспонденция из Дерпта, описывавшая, как вы пошли с топорами в чертополоховое поле, как вас повел какой-то мужик... Кур... Курятин, что ли...

—Курцов, — сказал Клейст.

—Да, да, Курцов... Как он оказался большевиком, завел вас в чертополоховый лес и всех перебил. Ваша смерть была описана такими трогательными чертами. Вы вспоминали свой Фатерланд.

—Моя смерть... Но вы видите меня живым и здоровым, — сказал Клейст.

—О, это ничего не значит, — загадочно возводя глаза к небу, сказала Екатерина Павловна.

—Как ничего не значит?!

—Но есть, знаете, различные флюиды...

—Но, позвольте, господа... — начал Клейст.

—Называйте нас лучше товарищами, это по данному моменту будет безопаснее, — сказал профессор права.

—Но, позвольте, господа, — упрямо сказал Клейст и вынул из кармана портсигар, набитый папиросами, — показать вам эту штуку и угостить вас русскими папиросами.

—А!.. О!.. — раздались возгласы пораженных гостей.

—У моего отца был такой портсигар, — сказала Виктория Павловна. — Его ему пожаловал Николай, последний царь. У нас его отобрали социалисты при Керенском.

—Из настоящего золота! Какой тяжелый!

—А камни! Камни! Такие камни можно найти теперь только у шиберов в перстнях и у их жен на брошках.

—Удивительно!

—Товарищ профессор, позвольте попробовать папиросочку.

—Пожалуйста, господа, — сказал Клейст.

—Смотрите, товарищ Двороконская, на каждом мундштучке двуглавый орел и надпись: «Императорский завод».

—И короны.

—Не попало бы нам за это!

—А дым какой!

—Вкус, вкус, товарищи, настоящий Дюбек!

—А не попадет нам за то, что мы курим такой монархический табак?

—Товарищи, прошу мундштучки потом сжечь, чтобы следа не было!

—Ах, давно я не курил таких папирос!

—Да рассказывайте же, товарищ профессор!

—Извольте, господа!

—Тсс... тсс!.. Ахтунг ( Внимание (нем.)).

—Не называйте только нас господами, Карл Федорович, кругом спартакисты! И моя Паша — большевичка.

—Виктория Павловна, убедительно прошу вас позвать и ее послушать...

—Что вы, что вы, товарищ профессор, — кричали одни.

—Напротив, — возражало большинство. — Если войдет кто, это будет так демократично. Прислуга — и среди господ...

—Ай, что вы, Екатерина Павловна! Разве можно такие слова!.. Товарищ, прислуга!

— Господа, я начинаю, — сказал Клейст.

—Опять! Господи!.. Пощадите!..

— Внимание.

— Начну со старших. Бакланов женился.

— Женился!.. Как?.. На ком?..

—На крестьянке селения Большие Котлы, Аграфене Шагиной, венчался православным браком в прекрасной сельской церкви.

—Там есть церкви?.. Остались священники?..

—Нет, товарищи. Не мешайте, — сказала Виктория Павловна. — Пусть товарищ Клейст расскажет нам с самого начала. Во-первых, как же вы получили визы, когда бывшим русским запрещено выдавать куда бы то ни было визы? Я даже в Карловы Вары не могла поехать этой осенью.

Клейст начал свой рассказ. Он пояснял его прекрасными цветными фотографиями, изготовленными по усовершенствованному способу русского изобретателя Прокудина-Горского. Гости госпожи Двороконской внимательно рассматривали виды Петербурга, формы русской армии, сцены жизни крестьян.

—Смотришь на все это, — задумчиво сказала Виктория Павловна, — точно старые фотографии рассматриваешь. Россия времен Александра I, Николая I, Александра II, Александра III, Николая II. У моей матери долго, еще здесь, в Германии, хранились фотографии одного придворного костюмированного бала, в котором принимали участие сливки петроградского общества и царская фамилия. Вот такие же костюмы были, как у теперешних бояр и знатных женщин.

—Да, все это было, — сказал седенький старичок-немец. И у нас в Германии при императоре Вильгельме было не хуже. Какой был блеск жизни, какое довольство! Куда все это ушло?

—Я узнал, и узнал твердо, — сказал Клейст, — узнал в России, что есть две силы — христианство и социализм. Христианство — сила созидательная, социализм — сила разрушительная.

—Ах, — сказала Екатерина Павловна, — я всегда любила Евангелие. Иисус Христос был моим любимым философом.

—Иисус Христос был Богом, Сыном Божьим, — твердо, с убеждением в голосе, сказал Клейст.

Никто ничего не возразил.

—Что за удивительное лицо, — сказала Екатерина Павловна, разглядывая фотографии, — смотришь на него, и какая-то радость вливается в душу, будто теплее становится и не гноятся старые сердечные раны. Таких девушек здесь нет. Она земная и неземная. Красота земная, а взгляд синих глаз!.. Да ведь точно вечная бессмертная душа ангела смотрит на вас из этих темных зрачков. Кто эта девушка, осыпанная каскадом белых жемчугов, точно слезы, бегущих к ее плечам?

—Это... это великая княжна Радость Михайловна. — Радость... Какое странное имя...

—А скажите, товарищ профессор, мы могли бы туда вернуться? — сказал профессор права. — Не теперь, конечно. Мы не можем получить так ловко визы и не пролезем через чертополохи, как вы, а тогда, весной, когда повалится эта страшная полоса чертополохов и пойдут самолеты и прямые вагоны «Петербург — Вержболово — Берлин»...

—Как это было раньше.

—Нас пустят?

— О, конечно, пустят, — сказал Клейст. — Вас примут, как евангельский отец принял блудного сына.

—И я надеюсь, — величаво сказала Виктория Павловна, — что мне вернут мои тамбовские и пензенские имения и мой дом на Фурштадтской улице.

—Вот этого, глубокоуважаемая Виктория Павловна, я боюсь, что и не будет.

—Как так?.. Почему?..

—Прошла давно законом установленная десятилетняя давность. Ваши земли отобраны в государственную казну и отданы тем, кто их обрабатывает теперь. Ваш дом тоже, вероятно, передан или вашим наследникам, или объявлен выморочным и продан с аукционного торга в пользу государства.

—Но... но это невозможно... Это тот же большевизм. Государь обязан нам, дворянам, вернуть наши имения.

—Товарищ Двороконская, — подчеркивая слово «товарищ» сказал профессор Клейст, — а что сделали вы, дворяне, чтобы вернуть своего природного государя? Худородный казак Аничков, текинцы и бухарцы, казаки и русские офицеры, собравшиеся со всего света и с необыкновенными лишениями добравшиеся до Тибета, помогали государю спасти Русь, тогда когда вы спокойно благодушествовали в Западной Европе и отрекались от всего русского!

—Что же нам остается делать? — спросила Екатерина Павловна. Клейст не сразу ответил, и веско, точно тяжелым молотом вбитый большой гвоздь, прозвучало его великое слово, значение которого он так понял и так оценил за дни, проведенные в императорской России. И слово это было — работать!

XXVI

В рейхстаге появление Клейста на трибуне вызвало бурные овации. Уже кое-какие слухи проникли в газеты. «12 Ур Миттаг» поместил обширное интервью с профессором. В нем, однако, Клейст умолчал о том, какой образ правления сейчас в России и как сильна еще обида, а вместе с ней и ненависть к немцам в русском народе за прошлую поддержку большевиков. На все вопросы расспрашивавшего его газетного сотрудника он заявил, что о подробностях он доложит только перед главой правительства в рейхстаге.

Его доклада особенно нетерпеливо ожидали левые партии и коммунисты. Их газеты написали, что в России продолжает оставаться у власти III Интернационал и что ему удалось, отгородившись от капиталистических стран, устроить действительный рай на земле. «Теперь, — писало «Rothe Fahne», — настал день, когда Германия должна перейти навсегда и бесповоротно во власть коммунистов и соединиться с красной Россией».

Рукоплескания, приветствовавшие Клейста, смолкли. В полном молчании обширного зала Клейст с двумя помощниками-студентами расставлял какие-то мудреные приборы и налаживал проекционный фонарь особенного устройства. Все привезенное им из России.

Теперь его разглядывали.

Почему он был без красного банта? Даже не было красной гвоздики в петлице его черного сюртука. Почему не шустрые, лохматые немецкие «комсомольцы» помогали ему, а работали скромные студенты в шапочках цвета Deutsche National Partei? В петлицах у них были противомасонские значки.

В левой, большей части рейхстага, сначала послышался шепот. Задавали друг другу вопросы, шептались. Этот шепот стал переходить уже в довольно громкий ропот, когда в ложе правительства появился президент — кожевник, и члены правительства, и соседняя ложа наполнилась представителями иностранных держав.

Председатель рейхстага встал и позвонил в колокольчик. В установившейся тишине прозвучал его торжественный голос:

—Слово принадлежит товарищу профессору Карлу Феодору Клейсту, члену Deutsche National Partei, депутату Шарлотенбурга. Он доложит нам о своей поездке «за чертополох» и о том, что он там нашел.

Вместо ожидаемой речи в зале было погашено электричество, тихо зашипел проекционный фонарь, и на экране одна за другой стали появляться, как в кинематографе, оживленные раскрашенные картины.

Село Большие Котлы, крестьянская изба — полная чаша, поезда новой системы с крылатыми вагонами, храм — памятник на крови, рыбный рынок на Сенной, толпы нарядного народа, богато одетые войска в Зимнем дворце — все это шло, сменяясь одно другим и показывая довольную, сытую, красивую и счастливую жизнь. От глаз левой стороны рейхстага, однако, не ускользнуло, что на домах не было красных флагов, но тихо реяли бело-сине-красные национальные русские знамена, не могли не заметить они, что перекрещенный серп и молот, так похожий на еврейский иероглиф, везде был заменен двуглавым российским орлом с тремя императорскими коронами. И стали раздаваться недовольные возгласы:

—Довольно!.. Долой эти детские игрушки!..

—Что нам кинематографические макеты показывают!

—Мы не в Ufa-Palast'e, а в рейхстаге.

—Будет морочить ерундой. Мы и не такие чудеса в «Метрополисе» видали...

Шум становился громче и грознее. Клейст дал свет. Он был бледен, но спокоен. Он достал с пола большой чемодан, и его помощники понесли в депутатские ряды мешочки со вновь открытыми в России полезными элементами. Клейст начал серьезную, почти ученую речь о достижениях русского ума. Он говорил о «водии», которым будут орошать пустыню Гоби, обращая ее в плодороднейшие земли, он рассказывал об огнеупорных составах, покрывающих крестьянские избы.

—Под ними не горит и солома... Россия полна чудес. Я привез вам показать лишь одну тысячную тех великих изобретений, что мне пришлось повидать за мою поездку.

Его перебил голос с места. Лохматый, черный еврей, депутат от лейпцигских рабочих, спросил:

—Чем объясняете вы, товарищ, что там так опередили в научной технике Европу? Что же, мозги у них другие?

—Там работают... Там не мешают работать... Там не дети, а взрослые, — сказал Клейст.

—Что же, таки по-вашему, у нас пустяками заняты? Печальная улыбка легла на лицо Клейста.

—Господа, — сказал он. — Чем занимались Европа и Америка после Великой войны? Матч между Карпантье и Демпсей, — то есть простое мордобитие, — волновал весь мир более полугода и привлек миллионы зрителей. Состязание футбольных команд раздуваются до мирового значения событий. Каждый год в память Сакко и Ванцетти, простых грабителей и убийц, устраиваются грандиозные митинги и шествия, громят магазины, бьют стекла, дерутся, избивают друг друга. Масоны крутят головы народным толпам, придумывая идиотские состязания автомобилей или гонки велосипедистов, и толпа, тупея на них, становится их послушным оружием. Наши герои?! Кинематографические артисты, голые танцовщицы, велосипедисты-гонщики, автомобилисты-рекордисты, победители футбольных и лаун-теннисных состязаний. Наши государственные люди помешаны на бридже и на хоккее, наша молодежь — на танцах и кинематографе... Мы живем нездоровой жизнью городов, и города у нас полонили деревню. Мы вымираем. Мы создали какой-то больной демократический снобизм, и этот снобизм захватил весь народ.

—Правильно!.. — раздался голос с правых скамей. — Что дала нам демократия?

—Где новые Шарнгорсты, Мольтке и Бисмарк?

—Кого дала на смену Шиллеру и Гете наша литература?

—Где наши изобретения? Человек-ракета, полетевший на Луну и не вернувшийся, — вот наши изобретения!

И опять, заглушая нараставшие возгласы с мест, прокричал еврей:

—Что же их так переменило? Почему же при товарищах Сталине, Троцком и Бухарине они ничего не имели?

—Там произошла коренная перемена образа правления, — сказал Клейст.

Несмотря на то, что в рейхстаге стоял шум от разговоров, перебранки депутатов и выкриков с мест, эти слова заставили сразу всех насторожиться, примолкнуть, и в наступившей тишине сначала раздался настойчивый выкрик еврея-депутата:

—Какая это перемена?

—Нынешней Россией, — чеканил слово за словом Клейст, — самодержавно правит Его Императорское Величество государь император всероссийский Михаил II Всеволодович, поручивший мне...

Но дальше Клейсту не пришлось продолжать. Все поднялось с мест, все кинулось к трибуне, проекционный фонарь был смят, Клейсту угрожала смертельная опасность. Свистки, вой, крики, револьверные выстрелы, шум драки, падение тел — никогда еще заседание рейхстага не обращалось в такую дикую свалку, в такой грозный ропот недовольства. Председатель неистово звонил, наконец надел цилиндр и вышел из зала. Заседание было прервано.

XXVII

Лишь много-много позже, уже глубокой ночью, когда убитые и раненые в свалке депутаты были вынесены, зал прибран от обломков пюпитров, и все левые разошлись, чтобы созывать митинги протеста, в присутствии небольшой группы членов Deutsche National Partei, баварцев и католиков, Клейст закончил в мертвой тишине свой доклад.

Он не скрыл, что сначала безумное объявление России войны императором Вильгельмом нарушило вековую традиционную дружбу русского и германского народов, потом присылка большевиков в запломбированном вагоне заставила содрогнуться всю Россию, но вера в силу немца все еще была сильна. Русские надеялись, что немцы поймут сущность большевизма и помогут России освободиться от интернациональной сволочи, правившей Россией. Этого не случилось. Напротив, Германия до последних дней поддерживала и помогала большевикам.

—Вряд ли русский народ когда-нибудь это простит, — сказал Клейст и замолк.

Тишина царила в зале. Тускло горели, точно усталые, лампочки. Долгая зимняя ночь была над городом. В окна виднелись зарева пожаров. Телефон передавал, что коммунисты столкнулись с отрядами Stahlhelm'a (Стального шлема (нем.)).

Клейст поднял голову.

—Меня обнадеживает и меня ободряет одно, — наконец сказал он. — Все государства Европы и Америки, все без исключения, сделали так много зла России, что там общая ксенофобия. Мы не хуже других. Но мы, как сказал мне государь император, — соседи. Это соседство дает нам возможность надеяться на то, что нам удастся столковаться с русскими, если...

Он опять замолчал. Звуки орудийной и пулеметной стрельбы, треск ручных гранат на окраине города становились сильнее.

Старый депутат Ганновера попросил слова и взошел на трибуну.

Ему было восемьдесят лет, но он был крепок и тверд, как дуб. В дни своей молодости он сражался в армии Гинденбурга против русских и был участником знаменитой битвы у Танненберга. Он был аристократом по рождению и правым по убеждениям, но его уважали за горячий патриотизм и прямоту и твердость убеждений.

—Я договорю мысль почтенного доктора Клейста, — сказал он. — Никогда народ не может сговориться и дружить с народом. Слишком много мнений, слишком много голов. Дружить и жертвовать своими самолюбиями во имя общего дела могут только коронованные монархи. И Германии надо искать такового.

Старый воин прислушался к шуму боя.

—Германия ищет его сейчас. Stahlhelm заговорил!.. Он найдет нужное имя, он скажет то великое слово, которое спасет и возвеличит Германию...

Он поклонился и тяжелыми шагами сошел с трибуны при полном молчании рейхстага. Депутаты ждали, чем кончится война Германии с III Интернационалом.

<<Оглавление
<< Далее >>


Hosted by uCoz