П. Н. Краснов
Екатерина Великая
Часть вторая
Великая Княгиня Екатерина Алексеевна
(Главы I-XII)
I Раннею весною Великий Князь Петр Федорович с супругою Великой Княгиней Екатериной Алексеевной и малым двором переехали в Ораниенбаум. В Петербурге они стесняли Государыню. Шум, крики, кукольный театр, пиликанье на скрипке, подглядывание в щелки за Государыней, возня с собаками, их постоянный лай и визги, щелканье бича раздражали Елизавету Петровну и докучали ей. Собак она любила, но не в комнатах, а на псарне. Дома любила тишину и сладкий отдых, она не терпела пьяных. Племянника надо было убрать подальше — в Ораниенбаум. С удивлением смотрела Екатерина Алексеевна в окно, как приехали ломовые подводы, во дворец вошли силачи — мужики-носильщики — и стали таскать мебель для отправки в Ораниенбаумский дворец. Она не могла понять, как совмещались не виданная ею раньше роскошь — золото рам и багетов, шелк обоев, зеркала, мрамор, вазы из малахита и ляпис-лазури, колонны из орлеца и яшмы — и недостаток мебели для загородных дворцов. Шкафы, кровати и столы тащили на подводы, ломали ножки, выбивали бронзовые накладки и вставки и везли за тридцать верст в Ораниенбаум. Ораниенбаум показался Екатерине Алексеевне концом света. Большие дороги, мощенные громадными гранитными глыбами, циклопической постройки — дедушка Петр их строил, — за Красным кабачком сворачивали на Ямбург и Нарву, от Петергофа шли на Ропшу и кончались тупиком в Ораниенбауме. Точно дальше уже ничего и не было. Дальше узкий песчаный проселок углублялся в лес и прихотливо вился по нему вдоль морского берега. Дорога рыбаков и лесопилов. Говорят, при дедушке Петре по ней шла конница Ласси покорять Ингерманландию. Море ласкалось к низкому берегу, поросшему камышами. Оно не походило на море. В эти дни ранней весны было оно серо-графитового цвета вдали и буро-желтое у берега. Ледяным холодом веяло от него, и в те апрельские дни, когда приехали в Ораниенбаум, белые льдинки плыли по заливу: проходил последний ладожский лед. Совсем — так казалось — близко, против Ораниенбаума, над водою чернели прямые и низкие верки Кронштадтской крепости. Вдоль берега и вглубь материка без конца и края тянулись сосновые леса. Мелкая сероватая сосна кое-где перемежалась елью и осинником, переходила в высокий мачтовый лес. По вечерам в закатном небе в красную бронзу ударяли прямые, голые стволы. По лесу было мягко и скользко ходить по старой серой хвое, усыпанной растопыренными черными сосновыми шишками. Грибные все были места и прекрасная охота. В большом дворце было холодно. Зимою в нем не жили, высокие кафельные печи дымили и медленно разгоняли стылую сырость. От окон дуло, и перед рассветом бывало слышно, как истомно токовали в лесу тетерева и глухари. Спальней Екатерины Алексеевны была громадная глубокая комната с большим окном в парк. Она была скудно меблирована. Стены были обшиты желтым шелком с вышитыми по нему сценами из китайской жизни. Альковная переборка с тяжелыми штофными занавесями разделяла спальню на две неравные части. В меньшей, задней, полутемной, под балдахином стояла низкая и широкая большая кровать и подле нее с одной стороны — ночной столик, с другой — низкое широкое кресло. Маленькая дверь вела в уборную. В большей, светлой части была антикамера, с зеркалами в золотых рамах стиля рококо, с камином, с часами на нем, с диваном с круглыми вальками и с креслами в холщовых белых чехлах... Тут, боком к окну, стояло бюро Великой Княгини. Высокая дверь вела из антикамеры в спальню Великого Князя. Дни тянулись длинные, ничем не занятые, и тишина лесов томила. Вечером — свечей не зажигали — белые стояли северные томные ночи — в спальню к Великой Княгине входил Великий Князь. Он был в камзоле и в туфлях, с волосами, убранными на ночь. Он широко, по-солдатски, шагал взад и вперед по антикамере и то задергивал, то отдергивал занавески. Екатерина Алексеевна в тонкой рубашке, пленительная молодостью и красотой, лежала с книгой в руке на постели. На ночном столике подле нее горела одинокая свеча. — Ваше Высочество, когда я стану Государем, я буду строить замки... Как в Голштинии... Везде, по горам... вдоль реки... На живописных местах, где природа располагает к уединению и размышлению, я оные построю замки и установлю в них строжайший порядок... Вставать по барабану... Все делать по сигналам... Я населю оные замки... Я населю их?.. А?.. Да!.. Капуцинами! — Кем, Ваше Высочество?.. Я не ослышалась?.. Монахами?.. — Да, Ваше Высочество, капуцинами!.. И я буду между ними самый главный... А?.. Что?.. Забавно?.. Он остановился против жены. Несказанно прелестная, с волнистыми каштановыми волосами, переброшенными на грудь, с горячим румянцем на щеках, Екатерина Алексеевна была перед ним на белых подушках. Великий Князь стоял над нею, заложив руки в карманы шелковых панталон, и смотрел куда-то в пространство. Безумие было в его узких серо-стальных глазах. — Прусская дисциплина и муштра... Drill (Муштровка (нем.)) — вот основа жизни моих капуцинов... Ваше Высочество, вы, однако, не слушаете меня... — Я слушаю вас, Ваше Высочество. — Ваше Высочество, мне кажется... Я думаю... Вас тоже надо муштровать... — Но почему?.. Я не солдат... И не капуцин ваших замков. — Вы невыносимо горды... — В чем, Ваше Высочество, усматриваете мою гордость?.. — Вы слишком прямо ходите. — Разве для того, чтобы быть угодною Вашему Высочеству, я должна ходить, согнув спину, как рабы Великого Могола?.. Великий Князь подошел вплотную к постели и нагнулся к лицу Екатерины Алексеевны. — Вы очень злы!.. — прошептал он. Отошел на другую сторону, сел в кресло, разделся и лег под одеяло. Оба лежали неподвижно. В спальне было томительно тихо. Звучно тикали часы на камине в антикамере. Они пробили одиннадцать. — Покойной ночи, Ваше Высочество! Великий Князь ничего не ответил. Екатерина Алексеевна приподнялась, опираясь на подушки, и заглянула в лицо мужа. Тот спал крепким сном. Великая Княгиня вздохнула и бронзовым колпачком погасила свечу. Этим летом Великая Княгиня очень много читала. Сначала это были романы. Захар Григорьевич Чернышев таскал ей книги из Академии наук, прусский посол Мардефельд выписывал их для нее из-за границы. Она прочла «Tyran le blanc» («Белый властитель» (фр.)) Лакальпренеда, «Astree» Дурфе («Астрея» (фр.)). Она читала, как пастушок Селадон из-за несчастной любви к пастушке бросился в воду и как его оттуда извлекли прелестные нимфы. Подробно и неприлично описывались красоты обнаженных нимф и непонятная к ним холодность пастушка. Екатерина Алексеевна отрывалась от книги и смотрела в окно. Море было тихо. Чухонские лайбы по нему шли. Серые паруса, распертые косою райной, полоскались на легком ветру... Она читала роман госпожи Скюдери «Ibrahim ou 1'illustre Bassa» («Ибрагим, или Знаменитый Басса» (фр.)), романы Гомбервилля «Polexandre» и «Alcidiane» («Поликсандр» и «Алкидиана» (фр.)), Шапелена «Pucelle» («Девственница» (фр.)) и, наконец, «Lettres de Madame de Sevigne» («Письма мадам де Савиньи» (фр.)). Аккуратные маленькие томики в переплетах желтой кожи легко лежали в руке. Кругом была тихая природа и красота Ораниенбаумского парка. На катальных деревянных горах с гулким грохотом неслись тележки — ее фрейлины там катались... Оттуда доносился веселый смех, лай собак и резкий голос Великого Князя. С фрейлинами и, еще того больше, с горничными он умел быть весел и развязен. Жена его стесняла. Романы скоро надоели Великой Княгине. Мардефельд привез ей «Историю Германии» отца Барра, записки Брантома и «Историю Генриха Великого» епископа Перефикса. Великий Князь играл в кукольный театр, возился с собаками, бегал с фрейлинами и по вечерам неумеренно пил вино. Великая Княгиня все более зачитывалась историей Франции Генриха и задумывалась о прочтенном. Оба строили воздушные замки. Великий князь — для капуцинов, Екатерина Алексеевна — для блага России. Вдруг поднимет она голову от книги. Упрямый подбородок смыкает красивый овал лица. Глаза устремлены куда-то вдаль. Она ничего не видит, что перед нею, она унеслась далеко, и яркие, свежие губы шепчут, точно затверживая урок на всю жизнь: — Желаю и хочу только блага стране, в которую привел меня Господь!.. Слава страны — моя слава! Заложив пальцем поразившее ее место в книге, Великая Княгиня ходит взад и вперед по комнате. Осень... Через открытое настежь окно сладко пахнет опавшими листьями. Снизу из галереи несется тяжелый топот, грохот барабана и резкие выкрики Великого Князя. — Я хочу, чтобы мои подданные и моя страна были богаты. «Там, там, там-та-там» — бьет барабан. Фрейлина Голицына звонко смеется внизу. — Свобода — душа всего на свете, — шепчет, остановившись у окна, Екатерина Алексеевна. Она морщится от барабанного боя и резкого смеха девушек... — Без свободы все мертво. Повиновение законам... Вот смысл государствования... Не хочу рабов... — Палками!.. Палками забью скотину! — кричал, задыхаясь, Великий Князь. — Левая нога — правая рука! — Общая цель — сделать счастливыми... И тут — не своенравие... не чудачество... отнюдь не жестокость... Все сие несовместимо со свободой... За парком море в графит ударяет, парчою переливается. Белые валы по нему сверкают. Туго надув паруса, с попутным западным ветром идут в Петербург последние корабли. — Власть без доверия народа — ничто, — сама себе говорит Екатерина Алексеевна. — Легко достигнуть любви и славы тому, кто сего сам желает. Примите в основу ваших действий, ваших постановлений благо народа и справедливость... Справедливость прежде всего... никогда неразлучных — и получите желаемое. Если ваша душа благородна — ваши поступки не могут быть подлыми. Стать благородной — вот жизненная цель... Екатерина Алексеевна отошла от бюро. Там у нее лежит заветная тетрадь, куда она заносит все поразившие ее мысли. Она достала ее и взялась за перо. «Там, там, там-та-там» — бил внизу барабан, дико и грубо ругался Великий Князь. —Запорю, русская скотина!.. Свинья!.. В комнате Великой Княгини была торжественная и будто печальная тишина. «У меня были хорошие учителя, — писала Екатерина Алексеевна по-французски, — несчастие с уединением...»
II
Государыня Елизавета Петровна приезжала к молодым редко, но, имея петровский глаз, все видела и женским сердцем чутко понимала, что неблагополучно в молодом хозяйстве. — Много читаешь, мой маленький философ, — сказала она однажды, прощаясь с Великой Княгиней. Она стояла на высоком крыльце Ораниенбаумского дворца и, взяв Екатерину Алексеевну за подбородок, приподняла ее голову, и в самую душу заглянули прекрасные синие государынины глаза. Государыня покачала головой и тяжело вздохнула. — А России пожеланный наследник скоро ли будет?.. — спросила она. Великая Княгиня смутилась и ничего не ответила. — Идите, что ль, — сказала Государыня свите, а сама осталась с Великой Княгиней на крыльце. Она, казалось, любовалась широким видом на парк и на море, расстилавшимся перед нею. Внизу свита садилась на коней, соловый жеребец Государыни играл в руках у конюха, взвиваясь на дыбки, и заливисто ржал. Великий Князь смеялся внизу. — А по ночам он что делает? — моргая глазом на Великого Князя, спросила Государыня. — Спит, Ваше Величество, — тихо сказала Екатерина Алексеевна и, точно оправдываясь, добавила шепотом: — Ваше Величество, не подумайте чего-нибудь. Я проверила себя — я наклонна и привычна к исполнению своих женских обязанностей. — И что же?.. Он спит?.. — Спит, Ваше Величество. Государыня пожевала губами, сложила их сердечком и быстро спустилась к лошади. Великая Княгиня провожала ее. Государыня, сев в седло, гибко нагнулась, поцеловала племянницу и сказала: — Ну, милая, все сие переменить придется... Я полагала, весна, лето... Небось как соловьи-то пели! Ораниенбаум — красота несказанная... Воздух какой!.. Где же еще любовью-то заниматься?.. Выходит по-иному. Учить и сему придется. Прощай, Катиша, и не огорчайся. Все придет в свое время. Колыхаясь полным станом, Государыня поскакала галопом по широкой аллее. И только приехала в Петербург, сейчас же вызвала к себе Бестужева. Взволнованная, раскрасневшаяся, возбужденная долгой ездой, в запыленном мужском кафтане, с хлыстом в руке, она встретила канцлера с решительным видом. — Послушай, Алексей Петрович, и запиши, что буду говорить. Ну, милый мой... Была я у наших молодых. Не то ожидала найти... Ерунда одна, и так дальше продолжаться никак не может... Все игры... Шутки, совсем Великого Князя недостойные... Так вот что: немедля прикажи — пьяниц лакеев убрать — не для Великого Князя общество хамов. А им обоим пиши... Как бишь назвать бы поаккуратнее... Пиши — инструкцию. Бестужев знал хорошо государынин нрав. У нее потехе отдавалось время, а делу — час, да зато — какой это был час!.. Земля горела под ее ногами. Она то садилась, то вставала и ходила по комнате, мысль неслась, и по-петровски сочен и чеканен был язык ее приказов и записок. Но и он удивился. Им инструкцию?.. Какую им инструкцию?.. Им никакого дела другого не было дано, как приготовить «России пожеланного наследника»... А для этого какая могла быть инструкция?.. Выдумает Ее Величество! Он взял лист бумаги, обмакнул в чернильницу перо и приготовился писать. — Его Высочеству надлежит ежечасно помнить, — ходя по комнате, диктовала Императрица, — кто он... Не являть ничего смешного, ниже притворного и тем паче подлого в словах и минах... Императрица остановилась посередине комнаты и хлопнула себя по бедрам. — Господи!.. В кого он таков уродился?.. Сестрица Анна была образец благонравия... Разве что Голштинский?.. Золото!.. Пиши дальше: удерживаться от шалостей над служащими, от неистовых издевок над бедными лакеями, от всякой с ними фамильярности... Постой!.. Забота!.. Нашел с кем играться!.. В галерее при мне горничную за мягкие мяса щипал... Возможно ли?.. Мальчишка!.. Пиши: не позволять ему притаскивание в комнаты всяких непристойных вещей — палок, ружей, барабанов... Дворцовые покои не лагерь солдатский и не кордегардия... Я, милый мой, сам, поди, знаешь, как солдат обожаю, но того не позволю, чтобы барабаны по постелям валялись. Пиши дальше: наблюдать, чтобы Их Высочества показывали истинное усердие к православной греческой вере не токмо для вида, но и наиглавнейше внутренне и действительно... Он в церкви стоять не умеет, все вертится да оглядывается. Она стоит хорошо, а что внутренне, в душу ее не заглянешь... Теперь главное, что меня так заботит. Ох, сумею ли выразить... Ты, ежели что найдешь нужным, поправь, но не смягчай... Так вот, пиши: понеже Ее Императорское Высочество достойною супругою дражайшего нашего племянника избрана и оная в нынешнее достоинство Императорского Высочества не в каком ином виде и надеянии возвышена, как токмо дабы своим благоразумием, разумом и добродетелями Его Императорское Высочество к искренней любви побуждать... Государыня перестала диктовать и, подойдя к Бестужеву, смотрела через его плечо, что он написал. — Добродетелями?.. То-то закавыка!.. Какие там добродетели!.. Его к тому добродетелями не побудишь... Ему — горничные, щипки да смешки, вот какие добродетели у него на уме. А как иначе выскажешь? Нет уж, пиши. Пусть сама догадается!.. Добродетелями сердце его привлещи и тем Империи пожеланный наследник и отрасль нашего всевысочайшего Императорского Дома получена быть могла. А сего без основания взаимной, истинной любви и брачной откровенности, а именно: без совершенного нраву его угождения, ожидать нельзя... Вот, Алексей Петрович, казалось, какие пустяки, а выходит и совсем трудное дело. Я Ее Высочество спрашиваю, ну что же ночью?... «Спит», — говорит... Спит!! Надо нраву его угождение показать!.. А у него, чертушки, нрав — от неистовой! — Кому же, Ваше Величество, оную инструкцию передать повелите?.. — Двоюродной сестре моей, Марии Симоновне Чоглоковой, рожденной Гендриковой... Кому же больше? — Молода, Ваше Величество. — Точно, что молода. Всего на четыре года старше Ее Высочества, семнадцати лет, как и Ее Высочество, замуж выдана, а уже сколько детей! Вот это позавидовать можно. Почти каждый год ребеночек... И сама красива из себя, строга в поведении, образец добродетели... Он, конечно, шалопай, волокита, так и то в его положение войти нужно, когда жена его постоянно в таком положении. Так вот, пусть Чоглокова всегда за Великою Княгинею следует, устраняет возбуждающую фамильярность с придворными кавалерами, пажами и лакеями. — Лакеями, Ваше Величество?.. Нужно ли оное писать?.. — Приходится, Алексей Петрович, не скажу, чтобы что-нибудь было, а только Ее Высочество слишком добра к простонародью. Помнишь, в Петербурге был у нее лакей, Андрей Чернышев, в Летнем доме? Великие Князь и Княгиня его все «сынком» называли. Граф Петр Антонович Девьер доносил мне, что он подглядел, как оный Андрей не так чтобы с должным почитанием с Великой Княгиней говорил, и она-де ему улыбалась. — Как же, Ваше Величество. Всех трех братьев Чернышевых тогда «с пристрастием» допрашивали в Рыбачьей слободе, однако ничего не дознали. Симон Тодорский Ее Высочество на исповеди спрашивал и тоже нашел чистой и безвинной. — Да знаю, все знаю, а все-таки пусть Мария Симоновна наблюдает и не допускает смелости кого бы то ни было Ее Высочеству на ухо шептать, письма, цедульки или книги тайно отдавать... Слишком много читает она. Женское ли дело? Инструкцию сию прикажи перебелить и за своей подписью передай Марии Симоновне с моим рескриптом о назначении ее гофмейстериной к Ее Высочеству. Государыня вздохнула и тяжело опустилась в кресло. — Старею я, Алексей Петрович... Вот и полнеть что-то не в меру начала... Как сестрица Анна... Не к добру все сие. И тяготит меня, как папеньку, забота... — Она помолчала и с печалью договорила: — Не чертушке же Россиею править!..
III
Весною 1749 года Екатерина Алексеевна с Великим Князем ездила в Перово к Алексею Григорьевичу Разумовскому. Там были долгие и утомительные охоты на току и на тяге. Великая Княгиня, нигде и ни в чем не желавшая отставать от Государыни, на току, подкрадываясь по болоту к тетеревам, промокла, простудилась, занемогла, скрыла болезнь, больная ходила в сырой вечер на тягу вальдшнепов и окончательно слегла. Государыня трогательно за нею ухаживала, Мария Симоновна не отходила от постели больной, здесь, во время болезни. Великая Княгиня забыла менторский тон своей гофмейстерины, ее подглядывания и подслушивания, ее колкие замечания, простила ей все, и между ними началась тихая и нежная женская дружба и любовь. Они поняли друг друга. Как только Екатерина Алексеевна поправилась, заболела Государыня. У нее начались мучительные припадки спазм. Государыню на руках перенесли из Перова в Москву, и она дала обет, когда поправится, совершить богомолье в Троице-Сергиеву лавру. Молодой двор в богомолье не участвовал. Их Высочества переехали на Троицкую дорогу в имение Чоглоковых — Раево, близ Тайнинского. Раевский дом — не дворец и не помещичья усадьба. Это была простая дача, низко, почти без фундамента, стоявшая на земле. Всего три ступеньки отделяли широкую веранду от сада. Веранда была заплетена турецкими бобами, повителью и хмелем и в солнечные дни золотой, в пасмурные дни зеленый сумрак в ней стоял. Простой деревянный пол был покрыт коврами, стояли вдоль стен растения в кадках и легкая дачная мебель. С веранды дверь вела в зал, где и совсем было сумрачно. Там была низкая мягкая мебель, широкие кресла резного дуба по парижским рисункам, крытые зеленым крепким штофом, круглые столы, на которых всегда валялось чье-нибудь рукоделье, ломберные столы, по углам на подставках были высокие бронзовые канделябры со свечами и в углу — новинка — орехового дерева клавикорды. Пять дверей вели из залы по комнатам и в коридор. Комнаты были маленькие, низенькие, тесно заставленные пузатыми приземистыми комодами с выдвижными ящиками, туалетными столами с наклонным выдвижным зеркалом, кроватями с высокими душными пуховиками. В комнатах было темновато, и в них всегда прохладная сырость стояла: ветви кустов сада прямо в окна лезли. У мужчин пахло в комнатах собаками и табаком, у дам — парижскими духами и ладанной монашкой. Было тесно. На даче разместились Великая Княгиня с мужем, девица Кошелева, княжны Голицыны, княжны Гагарины, Мария Симоновна Чоглокова с мужем и детьми, с мамками и няньками, Лев Нарышкин, Петр Иванович Репнин и Бестужев-Рюмин. Да почти каждый день наезжал из своего имения Петровского, бывшего по ту сторону Москвы, Кирилл Григорьевич Разумовский, недавно женившийся на Екатерине Ивановне Нарышкиной. На даче, в тесноте маленького, уютного помещения, в красоте московского лета воцарилось веселое безделье. После ораниенбаумского уединения Екатерина Алексеевна оказалась всегда на людях, в шумной беседе, на веселых общих прогулках, когда много было смеха, шуток, остроумных замечаний и песен. Кругом была только молодежь. Старшим — Чоглоковым — едва минуло по тридцати лет. Обилие красивых молодых женщин, всегда прекрасно одетых, с неуловимым кокетством игравших в жмурки, в серсо или мяч, сытая, праздная жизнь среди красивой природы создали на раевской даче атмосферу влюбленности, и скоро Екатерина Алексеевна почувствовала, что центром этой влюбленности была она сама. И это ей было приятно и развлекало ее. Самый некрасивый, но и самый влюбчивый и опытный в делах Амура Петр Чоглоков столь недвусмысленно стал ухаживать за Великой Княгиней, что той пришлось поставить на место мужа своей гофмейстерины и пригрозить ему жалобой его жене. Он скоро утешился со скромной, робкой и застенчивой фрейлиной, девицей Кошелевой. Кирилл Разумовский являлся каждый день, то с громадным букетом роз, то с корзиной невиданных фруктов, то с коробкой конфет. В богатом кафтане, в пудреном парике, румяный, круглолицый, он застенчиво подносил подарок Великой Княгине и уже до самого вечера не отходил от нее. Он получил воспитание за границей, никто бы не признал в нем простого казацкого сына. Он млел перед Великой Княгиней, не смея открыть ей свои чувства, боясь ее острого слова, боясь больше того ее равнодушия. Кругом страстными шепотами любовь шепталась. По вечерам, в глубине сада, в беседке вздохов, таинственные зажигались огни, и молодая компания затевала перекличку, чтобы узнать, какая пара там уединилась. Строгая матрона Мария Симоновна не устояла в этом вихре любви и таяла под влюбленными взглядами Петра Ивановича Репнина. Она забыла тон строгой менторши и свою безупречную репутацию и избрала своей конфиденткой Великую Княгиню. Казалось бы, в этой атмосфере вздохов, пойманных поцелуев, шаловливых намеков должна была б родиться настоящая любовь и между Великим Князем и его женой, и государынина «инструкция» могла бы быть в полной мере выполнена так, чтобы «России пожеланный наследник» мог появиться на свет. Но в этом раевском любовном огне холодным оставались только они. Великий Князь по-прежнему шалуном-мальчишкой бегал, суетился, ухаживал за всеми фрейлинами, щипал горничных, строил гримасы Чоглоковой, подглядывал за любовными парочками, смеялся над ними, одно время даже вздумал ревновать жену к Чоглокову, но сам к жене по-прежнему был холоден, язвителен, строг и недоброжелателен.
IV
Амур, казалось, свил себе прочное гнездо при Малом дворе, но преопасные стрелы его не ранили Великую Княгиню. Из Раева перекочевали в Москву, а на зиму вернулись в Петербург, и все было то же: игра словами, французские стишки, остроумные буриме, «почта влюбленных», когда пажи разносили от одного к другому девизы — красивые бонбоньерки, то в виде сердца, то в виде апельсина, и в них были вложены нежные записочки с объяснениями в любви. Теперь это называется флиртом, тогда этого слова не знали, но сущность была та же самая — любовь, нежное ухаживание, украденные поцелуи. Екатерина Алексеевна оставила ученье, чтение философов и историков — у нее тоже на уме были шалости и шутки. И так в праздности и безделье прошло два года. Великой Княгине шел двадцать третий год. Она была в полном расцвете ее особенной, не блестящей, но несказанно милой красоты. Чоглоков был без ума от нее, и ухаживания его уже не на шутку раздражали Великую Княгиню. Кирилл Разумовский был постоянен в своем молчаливом преклонении перед нею, и только Великий Князь точно ничего не замечал. У него было увлечение — ветреная и глупая девчонка, новая фрейлина Екатерины Алексеевны — Елизавета Романовна Воронцова. Стрелы Амура по всем направлениям носились и все не попадали в Екатерину Алексеевну, все не ранили ее невинное молодое сердце. Мария Симоновна была в отчаянии. Она знала, что Государыня серьезно гневалась, что заботливо ею составленная инструкция была пренебрежена и не выполнена. В эту зиму ко двору Великой Княгини был назначен новый камергер, молодой еще человек — Сергей Васильевич Салтыков. На представлении его Великой Княгине Екатерина Алексеевна задержала свой взгляд на свежем, гладко выбритом лице молодого человека. За ним стояла сияющая, праздничная какая-то Мария Симоновна. Весь вид ее говорил: «Ну что, ужели не угодила?.. Посмотрите, какой херувимчик и какой вместе с тем смелый, отчаянный человек...» — Как поживает ваша жена?.. — спросила Великая Княгиня. — Я давно не вижу при дворе Матрену Павловну. — Благодарю вас, Ваше Высочество, моя жена чувствует себя совсем хорошо. И оба замолчали. Точно легло между ними что-то новое, не испытанное еще Великой Княгиней. Екатерина Алексеевна вдруг вспыхнула, протянула руку Салтыкову и неожиданно кончила аудиенцию. Едва Салтыков вышел из зала, Мария Симоновна подошла к Великой Княгине и вкрадчиво спросила: — Ваше Высочество, как понравился вам наш новый камергер?.. — Очень... Он прекрасен как день. Мне кажется, что лучше, умнее и красивее его нет никого не только при нашем, но и при Большом дворе. — О!.. Ваше Высочество!.. Не только это... Он знатнее всех. Вы знаете, Салтыковы в свойстве с Императорским Домом. Мать Императрицы Анны Иоанновны из рода Салтыковых. — Oh, c'est formidable!..( Ах, это поразительно!.. (фр.)) А какая красавица его молодая жена. — Вы помните ее? Брак по любви... И кто бы подумал... — А что? — О, пустяки! По городу эхи бродят. Не ладно живут молодые Салтыковы. — Oh, c'est epouvantable!..( Ах, это ужасно!.. (фр.)) Как любят у нас такие сплетни.., — Ваше Высочество, мир на сем стоит. Делать нечего, вот и перемываем друг другу косточки. С этого дня Салтыков стал ежедневным посетителем салона Великой Княгини и участником всех игр ее Молодого двора. Он не скрывал своих чувств к Великой Княгине, и однажды при игре в почту маленький паж подал Великой Княгине девиз — картонный апельсин, очень искусно сделанный. В нем было настоящее объяснение в любви. Это не понравилось Великой Княгине, показалось ей дерзким и неуместным. Великая Княгиня отозвала Салтыкова в угол гостиной. Ее лицо пылало от гнева и смущения, она начала по-французски выговаривать дерзновенному. Салтыков слушал Екатерину Алексеевну, не спуская с нее смелых красивых глаз: — Простите, Ваше Высочество... Я не думаю отказываться от того, что вам писал. Все — правда. Я вас люблю. — Люблю!.. Люблю!.. Это слово повторяется при мне постоянно. Но что из этого?.. На что вы рассчитываете?.. — На взаимность... Ваше Высочество! — Опомнитесь, граф... Вы знаете, кто я... — Ваше Высочество, я не посмел бы ничего сказать... ни позволить себе, если бы не верил в силу любви... Она всемогуща... Ваше Высочество, живешь один раз... Подумайте, надев мужской костюм, накинув плащ... Кто вас узнает?.. Никем не замеченная... Вы чувствуете, сколь многи и разнообразны наслаждения любви, сопряженные с опасностью... — Молчите... Стыдитесь, граф... Мне ли вы говорите сие... Подумали ли вы о вашей прелестной жене, на которой, говорят, вы женились по страсти?.. И она так любит вас и так вам преданна... Что сказала бы она, если бы услышала ваши слова?.. — Ваше Высочество, ни вы, да и никто не знает правды в наших семейных делах... Мы умеем скрывать то, что у нас происходит. — Как?! Вы станете утверждать, что вы не любите вашей жены? Полно, граф, непозволительная страсть ослепляет вас. — Не все то золото, что блестит, Ваше Высочество. За минуту ослепления я дорого заплатил. — C'est formidable!.. Стыдно так говорить. — Ваше Высочество, когда узнаешь подлинную любовь, всякая другая меркнет, гаснет, исчезает и остается пустое и страшное место. Я как путник в пустыне, я жаждал и вдруг увидел прекрасный родник. Я хочу прильнуть к нему жадными устами и пить хрустальную живую влагу красоты и ума... — Вы слишком дерзновенны, граф. — Пускай!.. Я люблю вас — оным все сказано и все оправдано. — Скольким красавицам вы говорите так. — Одной вам, Ваше Высочество, ибо краше вас не знаю. — Оставьте, граф. Вас не переспоришь. Наш разговор слишком долог. Великий Князь смотрит на нас... Великая Княгиня в негодовании встала и пошла в другой угол гостиной, где играли в лото. Великий Князь поднял от фишек глаза на нее. Странен и тяжел был его взгляд, Великая Княгиня прочитала в нем ревность, и первый раз она опустила глаза перед мужем. Наступил сентябрь — время полеванья — охотничьих утех. Чоглоков устроил на Крестовском острове охоту на зайцев. Из Летнего дворца Великая Княгиня и приглашенные охотники отправились на остров на шлюпках. В золотой оправе осенних берез стоял Крестовский лес. Запах сухого листа, мха, грибов и свежесть широкого взморья опьяняли. День на редкость был красив. Издали повизгивания собак и ржанье лошадей были слышны. Великая Княгиня задержалась с посадкой на лошадь, и только паж оправил ее амазонку, как затрубили рога, подала голос гончая, к ней примкнула другая с подвыванием, и охота, увлекая за собою неопытного пажа, понеслась, погнала по лисице. Екатерина Алексеевна осталась одна и, не желая скакать, шагом поехала по тонкой зеленой просеке. Сзади нее кто-то нагонял ее карьером. Думая, что это кто-нибудь из доезжачих, Великая Княгиня не оглядывалась. Лошадь нагнала ее и круто была осажена. — Ваше Высочество!.. На широком нарядном турецком караковом жеребце рядом с нею оказался Салтыков в шелковом дымном кафтане. Рога далеко звучали, и слышно было, как неслись за лесом охотники. Вокруг Великой Княгини было как в запертом храме. Тишина и безлюдье. Неслышно по мокрому мху ступали лошади. В глубине просеки ложился туман. Голова кружилась от свежего, напоенного лесным ароматом воздуха. Не думая ни о чем, Великая Княгиня ехала рядом с Салтыковым. — Ваше Высочество, не будьте слишком жестоки. Верю в вашу милость. Вот вам моя голова... Никто никогда не узнает о том счастье, которое вы мне подарите. Верьте — я умею хранить тайну. Великая Княгиня молчала. Молодой густой лес непроницаемой стеной отделял их от охоты. Острее и сильнее был запах потревоженного конскими ногами мха и гриба. — Ваше Высочество, не губите меня. Успокойте мою страсть. Великая Княгиня низко опустила голову. — Ваше Высочество, дайте хотя уверенность, что вы не совсем равнодушны ко мне... Я чувствую, что это так... Великая Княгиня подняла голову. Ее глаза сияли. В них была любовь, которую уже не могла она скрыть. Но она владела собою. Холодно, спокойно и строго она сказала: — Граф, подумайте только о том, что вы себе позволяете говорить... И кому?.. Я не стану мешать вам строить ваши воздушные замки... Вы можете наслаждаться вашими фантазиями сколько вам угодно, но меня я попрошу вас оставить в покое. — Ваше Высочество, вы любите другого... — Я— жена Великого Князя... И довольно. — А нет... Нет... Это не то... Не то... Вы любите другого. — Оставьте меня. — Неужели я хуже Чоглокова? — Полноте, граф. Вы сами знаете, сколь вы милы и дорогие моему сердцу. —Кирилл Григорьевич?.. — Ценю в нем его прямоту, честность и верность мне... Он к тому же не чета вам — примерный муж и семьянин. Берите с него пример. — Лев Нарышкин? — Мне нравятся его милые шутки. С ним весело, и он не мучит неуместными и непозволительными объяснениями в любви. — Неужели толстый Большой Петр? — Он хорошо поет. — Да... у каждого таланты!.. Но... скажите все-таки?.. Захара Чернышева вы любите больше, чем меня?.. — Вы несносны. Настойчивость ваша меня изводит. Ну, хорошо, я скажу вам: вы нравитесь мне больше других. Что из этого?.. Я прошу вас оставить меня. Что могут подумать обо мне?.. Наше отсутствие вдвоем может быть замечено и дурно истолковано. Вы знаете, как люди злы. — Марии Симоновны здесь нет и некому доносить и сплетничать. — Вы забываете, что у меня есть муж, что он здесь и что вы — соперники. Он влюблен в меня больше вашего. — Н-ну!.. Скажите мне... Одно... —Ничего не скажу — уезжайте... — Я не уеду от вас до тех пор, пока не услышу от вас самих, что вы неравнодушны ко мне. — Да... да... Только убирайтесь... Екатерина Алексеевна звонко и весело смеялась. — Хорошо, запомните — слово дано... Салтыков дал шпоры и помчался к опушке. — Нет!.. Нет... — крикнула ему вслед Великая Княгиня. — Да!.. Да!.. — донеслось до нее с опушки.
V
Государыня потребовала к себе Чоглокову. Мария Симоновна догадалась — ее ожидал разнос. Если разнос будет по-французски — это ничего, но если по-русски — она сильно провинилась перед Государыней — тогда хоть и не оправдывайся. Разговор начался по-русски. Мария Симоновна опустила глаза и сделала самое смиренное лицо. — Что сие, матушка, — гремела ворчливым голосом Государыня. — Великий Князь мне жаловаться изволил, что Великая Княгиня с Салтыковым обманывает его и смеется над ним... Твой муж колпак и кругом тебя сопляки, которые вовсе ничего не смотрят. Когда пошли такие выражения — возражать и оправдываться было бесполезно. Мария Симоновна ниже опустила голову и сложила на груди прекрасные белые руки. — Ты смотри у меня... Я не для того тебя в гофмейстерины поставила, чтобы Великого Князя в обиду соплякам давала. Не дура, слава Богу, сама детей имеешь, понимать должна, что можно и чего нельзя. Шестой год идет, что Великая Княгиня замужем, а где он, России пожеланный наследник? Ты меня поняла, надеюсь?.. — Поняла, Ваше Величество. — Ну, ступай. Да приструнь всех сопляков. Пора делами заниматься, а не амурной болтовней. Из государынина кабинета Чоглокова прошла к покоям Великой Княгини и, неслышно отворив дверь, вошла в комнату. Великая Княгиня сидела с книгой в кресле... Она посмотрела на гофмейстерину, заложила пальцем страницу и прикрыла книгу. В ее глазах был вопрос. — Ваше Высочество, простите, без доклада... Я к вам от Ее Величества. Я имела сейчас пренеприятный разговор с Ее Величеством. Разговор был о вас. — В самом деле?.. C'est interessant!.. (Это интересно!.. (фр.)) Чем я провинилась? — Великий Князь на вас жаловался. — Да?.. — Он говорил, что Ваше Величество часто бывает в обществе графа Салтыкова. Великая Княгиня пожала плечами. — Что тут удивительного — он мой камергер... Всегда притом же на людях. Я никому не жалуюсь, что Великий Князь откровенно строит куры Воронцовой. — Ваше Высочество, — вкрадчиво и таинственно зашептала Мария Симоновна, — вы меня знаете не первый год. Вы можете мне доверять. Я — мать... У меня большая семья. Вы понимаете, что я могу быть вам полезной. Для взаимной любви и облегчения супружеских уз нужно уметь прощать друг другу случайные увлечения. Они неизбежны. Положение ваше, как Великой Княгини, не из легких. Когда мы, простые смертные, не имеем в супружестве детей — это грустно и тяжко, но это простительно. Вы — супруга наследника Российского престола, и Ваше Высочество поймете меня, когда я вам скажу, что первейшая обязанность ваша есть — иметь сына... — Мария Симоновна, я тоже всегда была до конца откровенна с вами. Оное не от меня зависит. Супружеские узы священны. — Ваше Высочество, бывают положения, которые обязывают... Любовь к отечеству должна быть превыше всего. Она должна превозмочь все и обойти все препятствия. Король французский, говорят, не мог иметь детей, но у него были дети... Я надеюсь, что вы меня понимаете? — Я не хочу вас понимать, Мария Симоновна, и я хотела бы не слышать того, что вы мне сейчас сказали. Оставим сей разговор. Великая Княгиня отошла к окну и стала спиною к своей гофмейстерине. Она, видимо, была сильно взволнована и смущёна. — Ваше Высочество, — настойчиво продолжала Мария Симоновна, — верьте... Ничего худого... Дело такое простое. Прямо Сказать — житейское дело... Сколько кругом вас нашей блестящей и прекрасной молодежи и все молодец к молодцу... Ужели, Ваше Высочество, никто вам не понравился?.. — Они мне все дороги, и я их всех равно люблю и жалую. — Ах нет!.. Не то, не то!.. Равно всех любить нельзя. Всегда есть кто-то, кто любезен нашему сердцу больше других. И мать детей как будто равно любит, а все есть один... любимчик. — У меня такого нет. — Ваше Высочество, я предоставляю вам выбор между Сергеем Салтыковым и Львом Нарышкиным. Скажите мне только одно слово и верьте, с моей стороны затруднений не станет. Великая Княгиня быстро повернулась к Марии Симоновне. Был прям, долог и пронзителен ее взгляд. Чоглокова выдержала его, не смутившись. — Если я не ошибаюсь, ваш избранник Нарышкин? — Нет... Вовсе нет... Оставьте меня, Мария Симоновна. — Ну, если не Нарышкин, то, конечно, Салтыков. Мария Симоновна с высоко поднятой головой вышла из комнаты Великой Княгини. В дворцовом коридоре ее ожидал Бестужев. Он взял ее за руку и притянул к себе. — Ну что?.. — прошептал он нетерпеливо. — Салтыков, конечно, — сказала Чоглокова холодно и бесстрастно. — Так вы скажите комнатной горничной Владиславовой, — шептал прерывистым шепотом Бестужев, — чтобы она... Понимаете... Кротка, как агнец, и готова... на все услуги... За мною, скажите, не станет... Оное надо же как-нибудь кончать. Государыня не на шутку гневается. Могут быть от того большие перемены... Вы меня понимаете?.. Лицо Бестужева было необычно красно. С пухлых губ срывалась слюна. — Я вас отлично понимаю, Алексей Петрович... Стараться буду.., А за успех?.. Ручаться не могу... Сами понимаете, какое деликатное дело. — Будет... Будет и успех, — кивая головою и освобождая руки Марии Симоновны, громко сказал Бестужев и неслышными шагами заскользил по дворцовому коридору.
VI
«...Ужели в мужском костюме и с маскою на лице, прикрывшись епанчою, искать любовных утех с графом Сергеем Васильевичем?.. Позор!.. И... Унижение!..» Все ее штеттинское воспитание, строгая школа отца, человека высоконравственного, солдата в жизни, человека долга, суровая выучка Фридриха, короля Прусского, были против этого. Беседы о браке с Симоном Тодорским вставали в памяти и возмущались против такого простого решения вопроса. Лицо пылало, и вдруг вспомнились читанные в ораниенбаумском уединении французские романы, легкая игривость любви и те эхи, что, возмущаясь и восхищаясь, передавали ее фрейлины о всех знакомых и даже о самой Императрице. И сердце билось и трепетало любовью к милому, настойчивому и смелому Салтыкову. Кругом — сотни глаз и ушей... Тысячи уст шептунов, сплетников и клеветников. Иностранные посланники через наемных шпионов и лично следили, подглядывали и подслушивали все, что делалось при дворе, чтобы донести своим правительствам, падким особенно на альковные тайны. Все то, что могло как-то унизить русский двор, выискивалось, выслеживалось и покупалось за большие деньги. И уже кто-то видел Великую Княгиню в мужском платье, в плаще, ночью у крыльца салтыковского дома, и кто-то шептал, что доподлинно знает, что горничная Владиславова впускала графа в опочивальню Великой Княгини. Эти слухи, эти сплетни, эта клевета, от которой никак не отряхнешься, доходили до Великого Князя, распаляли его ревность, и вдруг после стольких лет равнодушия к жене он воспылал к ней страстью и, прошедший школу любви у Воронцовой, уже не был холоден к прелестям взволнованной Екатерины Алексеевны. На радость Государыни, на утешение шептунов и сплетников, готовых строить всяческие предположения, Великая Княгиня вдруг оказалась «в интересном положении». Она сама была этим смущена, не обращала на это должного внимания, продолжала выезжать, вести светский образ жизни, много танцевала, ездила верхом, скакала на охотах и на третьем месяце выкинула... Прошло немного времени, она опять стала беременна и снова выкинула... На Святках 1753 года Великая Княгиня призналась тетке, что она опять ожидает ребенка. Та взволновалась и окружила Великую Княгиню полным покоем. Однако как ни старалась Государыня оберечь племянницу от всякого волнения, ей это не Удалось. Болезнь Великой Княгини протекала в заботах и огорчениях. Любимая ее фрейлина, тихая, исполнительная и застенчивая княжна Гагарина — казалось, она так предана Великой Княгине, что готова навсегда остаться старой девой, только чтобы быть поближе к своей госпоже, — в апреле неожиданно вышла замуж за Матюшкина. Еще не отдохнули от танцев и плясов на свадьбе, как надо было ходить на панихиды. Внезапно тяжело занемог и умер гофмаршал Чоглоков. К беременной Великой Княгине гофмаршалом был назначен Александр Иванович Шувалов. «Кто это сделал?.. Кто?.. Кто?..» — думала, плача, Екатерина Алексеевна. Она не терпела Шувалова. Тот долгое время был начальником Тайной канцелярии, в городе его боялись. Курносый, уродливый, краснолицый, обрюзгший от страшных кровавых ночей в застенке, страдающий нервным тиком в правой стороне лица, он был противен Великой Княгине. Когда он волновался, а волновался он всякий раз, как говорил с Великой Княгиней, отвратительная гримаса искажала его лицо, и Великой Княгине все казалось, что этот курносый нос, коверкающая лицо судорога передадутся ребенку, которого она ожидает. До июня 1754 года Большой и Малый дворы жили вместе в Москве, в июне переехали в Петергоф, а в конце августа, когда наступила дождливая погода, западные ветры взбугрили Финский залив, и сыро и холодно стало в дворцовых покоях. Государыня вернулась в Петербург, в Летний дворец. По воле Государыни Великую Княгиню перевели с половины Великого Князя на половину Императрицы. Здесь, в конце дворца, ей приготовили две угловые комнаты. Это были скучные, скудно меблированные и неуютные горницы. Окнами они выходили на двор и на Фонтанку. Стены были обиты пунцовою камкою, удобств никаких не было. Старые печи дымили, с Фонтанки несло сыростью и гнилью. Курительные монашки, пахнущие ладаном, лавандовая французская вода, восточная амбра — все это, любимое Императрицей Елизаветой Петровной, придававшее ее великолепному и величественному образу восточный аромат арабских сказок, доводило Великую Княгиню до тошноты и головокружения. Обстановка казалась Екатерине Алексеевне больничной и тоскливой, напоминала ей непрестанно о ее положении и наводила на тяжелые, мрачные мысли. Посетителям ходить к ней надо было через половину Государыни, и многих это стесняло. Опять настало одиночество, от которого она за последнее время стала отвыкать. Снова был достан дневник и забытые книги Вольтера, французских философов и энциклопедистов. В темные, жуткие, одинокие вечера, тянувшиеся без конца, Великая Княгиня много думала о будущем. Она родит... Теперь, с каждым прожитым днем, она чувствовала, что на этот раз роды пройдут благополучно, она родит все равно кого — сына или дочь. Этими родами она сама закрывала путь себе, ее мечты — «здесь царствовать одной» — были напрасными. По смерти Государыни царствовать будет Петр Федорович, кого она считала недостойным престола, о ком думала, что он не может дать счастия России, кого временами не только презирала, но начинала и ненавидеть. Потом будет царствовать ее ребенок... А она? Она уже не любила того, кого носила под своим сердцем. Хмурая, темная, дождливая петербургская осень, с воем ветра в печных трубах, с ожиданием невского наводнения, пришла, и с нею появились первые боли, предвестники таинственного момента. В Летний дворец привезли повивальную бабку Адриану Карловну фон Дершарт и поселили ее рядом с покоями Великой Княгини. Ночью на понедельник, девятнадцатого сентября Великая Княгиня проснулась от жестоких болей. Она лежала одна в полутемной комнате. Открыв глаза, с бесконечною печалью окинула она ими свою комнату. С утра принесенная и поставленная у наружной стены особая родильная кровать чернела у окон и казалась мрачным эшафотом. В углу у образов тихо теплилась лампадка. Свеча на ночном столике нагорела, черный фитиль согнулся кольцом, красное пламя низко мигало, вонючий дым шел от него. И такая тишина стояла кругом, что было слышно, как кашлял часовой, стоявший наруже за углом у сада. Екатерина Алексеевна хотела поправить свечу, взяла щипцы с колпачком, но руки не слушались ее, щипцы навалились на фитиль, погасили свечу и со стуком упали на пол. Стало темно и страшно. Несколько мгновений Великая Княгиня лежала, тяжело дыша, на спине и чувствовала нестерпимую боль в пояснице. Она застонала — никто не отозвался на ее жалобный стон. Она хотела крикнуть и не могла. С трудом дотянулась она до шнура, висевшего над постелью, и потянула его. Резко в ночной тишине звякнул колокольчик. Шмыгая туфлями, из соседней комнаты появилась Владиславова. — Зажги свечу, — простонала Великая Княгиня. — Попроси сюда Адриану Карловну. Мне кажется... Начинается... Горничная зажгла высокий канделябр, засветила под образами венчальные свечи и пошла будить бабушку. Фон Дершарт явилась в длинной тяжелой шали. Она сейчас же, несмотря на протесты Великой Княгини, вместе с Владиславовой перетащила роженицу на родильную кровать. На ней было холодно, жестко и неудобно лежать. Фон Дершарт поставила ширмы и послала на кухню за горячей водой. — Скажи Ее Величеству, — сказал она Владиславовой, — Великая Княгиня скоро родит. Екатерина Алексеевна слышала, как оживал и просыпался дворец. По коридору, за стеной, раздавались шаги, шепот, торопливо и точно испуганно сказанные слова, кто-то пробежал по Снаружи тихо шествовала холодная, осенняя петербургская ночь. Великий Князь с заспанным, сердитым и недовольным лицом в небрежно накинутом кафтане пришел первым. Фон Дершарт замахала на него руками и зашипела по-немецки: — Ваше Высочество, вам нельзя сюда, никак нельзя, нехорошо это. Следом за Великим Князем появился страшный Шувалов, и они зашептались за ширмами. Великая Княгиня видела их сквозь щели ширм со своей родильной кровати. Они казались ей страшными фантомами. Высокий канделябр бросал от них трепетные тени на стену. По лицу Шувалова пробегала ужасная судорога. У Великого Князя глаза со сна были как щели, лицо мертвенно бледно, и Великую Княгиню не покидала мысль: «Ребенок будет похож на них...» У кровати возилась фон Дершарт, она мыла руки, таскала с Владиславовой простыни, за ширмами пахло лавандой. Боли у Великой Княгини становились нестерпимыми. Вдруг настежь распахнулись двери опочивальни. Высокая, полная — но и грациозная! — вошла в двери Государыня. В домашнем платье без фижм, причесанная и завитая без, краски на лице, она казалась старше и серьезнее. Щеки были мягкие и дряблые, маленький, красивого рисунка рот был как увядающий цветок, и только синие, глубокие, громадные, сияющие, молодые глаза лучистым блеском горели. Горничная несла за Государыней канделябр. Государыня быстрым взглядом окинула собравшихся в комнате Великой Княгини людей и грубовато-ласково сказала: — Ну, вы тут зачем?.. Вам тут совсем делать нечего... Коли так волнуешься, ступай в комнату Владиславовой и там и ожидай. Нагрешил, батюшка, теперь кайся. Маленькой ручкой она толкнула в спину Великого Князя и выпроводила его из спальни. — Смотри, ежели не наследник!.. Лучше тогда и на глаза не показывайся/Плохо будет!.. Государыня зашла за ширмы. — Ну как, Адриана Карловна?.. — Все идет правильно... Как следует.. Ее Высочество молодцом. Прохладной, свежей, надушенной рукой Государыня коснулась щеки Екатерины Алексеевны и точно сняла с нее ее боли и заботы. Великая Княгиня поцеловала руку Государыни. — Мужайся, милая... Не ты первая, не ты последняя страдаешь. Господом за первородный грех так установлено. Твой долг... Нам всем — великая радость... Господь милосерд... Государыня подошла к божнице и опустилась на колени. — Свечей, — прошептала она. Владиславова подала Государыне пук восковых свечей, и та начала возжигать их и ставить, отбивая земные поклоны. Большая тень Государыни металась по стене и пугала Великую Княгиню. — Схватки начались, — прошептала фон Дершарт. — Теперь скоро конец. Государыня села в кресло подле племянницы, — Молись Богу, Катиша, — сказала она. — Легче станет. А уже не в силах будет терпеть — кричи... Люди говорят — помогает. И стало томительно тихо. Слышно было, как плескались волны Фонтанки. Казалось, что вот тут, совсем подле будет и вода. Елизавета Петровна сидела, опустив голову на грудь, и думала: «Отец дворец-то строил... Батюшка воду любил. Голландию вспоминал... Каналы... И кто сейчас рождается?.. Правнук его!.. Правнук!.. Анны Петровны сына сынок... Поди, батюшкина-то душа радуется... А вдруг да девочка?..» Она пожевала губами, печально покачала головою. «Как все сие сложно!.. Как трудно... Ужели за Иваном Антоновичем тогда посылать?.. Малюткой его взяла я тогда из дворца... а любила его... Маленький такой, тепленький... А ныне писали мне — совсем дурной стал, несмышленый... Будто ничего как человек и не соображает...» Государыня вздохнула. «Конечно, оная жизнь какое может развитие дать?.. Ссылка... Тюрьма. И родители... Господи, прости... Что-то Господь сейчас подаст... Милосерд Господь... Да ведь у чертушки что на уме было!..» Ночь шла медленная, долгая и таинственная. В Петербургской крепости на соборной колокольне куранты играли. К утру тише стал плеск волн, должно быть, на море стихала буря. Великая Княгиня тяжело и прерывисто дышала. Фон Дершарт возилась подле нее. Владиславова плескалась с водой. Государыня тихо задремала... — Majeste... Ich gratuliere... Ihnen... Ein Knabe ...( Ваше Величество... Я поздравляю вас... Мальчик... (нем.)) «Knabe... Knabe...» Точно Государыня не сразу поняла, что говорит фон Дершарт. Она встала с кресла и осмотрелась. Фон Дершарт на белых пеленках держала крошечного ребенка. Потом его положили в кресло. Три женщины — Императрица, бабушка и Владиславова — нагнулись к нему. Государыня торопливым шепотом отдавала приказания: — Отца Федора сюда... Скажи Алексею Петровичу — на лодке бы спосылали человека в крепость коменданту с цедулькой. Сто один выстрел отдать — России, мол, пожеланный наследник на свет родился. Они ушли за ширмы и унесли ребенка. Екатерина Алексеевна одна осталась на кровати. Она лежала в радостном полузабытьи. Она слышала, как пришли Великий Князь, граф и графиня Шува ловы, как они вполголоса говорили подле ребенка и Государыня весело смеялась. Запах ладана и розового масла проник за ширмы священник в шелковой рясе и епитрахили с крестом в руке прошел к Великой Княгине и остановился над нею. Он показался ей грозным и необычным. Так все, что только что произошло с нею, было страшно, и она была точно не в здешнем мире. Священник протянул ей крест для поцелуя. Она охотно прикоснулась к холодном металлу и стала слушать, что читал над нею священник. — Владыко Господи Вседержителю, — вдохновенно вполголоса говорил священник, — исцеляй всякий недуг и всякую азю, Сам и сию днесь родившую, рабу твою Великую Княгиню Екатерину Алексеевну исцели и возстави ю от одра, на нем же лежит... За ширмами разговоры стихли. Священник кончил молитву, дал еще раз поцеловать крест Великой Княгине и прошел к Государыне. Они зашептались. Государыня говорила еле слышно, священник шептал громко: — Обычно, в осьмый день. Ваше Величество... — Только молитву во еже назнаменати отрока, — быстро проговорила Государыня. — Как повелите. Имя как? Государыня говорила так тихо, что Екатерина Алексеевна не слышала ее ответа. Она удивилась, что ее не спросили ни о чем, ее ребенком распоряжались помимо нее, как хотели. За ширмами засуетились, передвигая кресла, потом стало слышно, как священник читал молитву. — «Господи Боже наш, Тебе молимся и Тебе просим, да знаменуется свет Лица Твоего на рабе Твоем Павле и да знаменуется Крест Единороднаго Сына Твоего в сердце и в помышлениях его во еже бегати суеты мира, и от всякого навета вражия...» Екатерина Алексеевна с трудом соображала, что происходит. Значит, у нее сын Павел... Павел, наследник престола после его отца Петра Федоровича — Павел Петрович... А она?.. Она теперь — ничто. Никто ее ни о чем не спрашивает, ей даже не показали сына. Она приподнялась на подушках и заглянула за ширмы. Государыня приняла от бабушки уже спеленутого младенца и торжественно понесла его из спальни, за ней пошли священник, Великий Князь, Шуваловы, фон Дершарт, Владиславова побежала угодливо открывать двери. Великой Княгине стало страшно и горько, она подняла глаза к потолку. Как все это случилось, что все, о чем она столько мечтала и думала, оказалось разбитым, где же ее тетя, которая, казалось, ее так любила?.. Где ее муж, где ее сын?.. Сын?.. Не может быть!.. Что же случилось?.. Вдруг гулко и громко, так, что задребезжали стекла в окнах и зазвенели подвески на свечах, раздался густой пушечный выстрел. Так вот оно что случилось: «России пожеланный наследник» родился. Это она, Великая Княгиня Екатерина Алексеевна, его родила. Где он, где же он?.. Я хочу его видеть!.. Великая Княгиня крикнула, но никто не отозвался на ее зов. Она лежала одна в душной комнате, где пахло ладаном и лавандой. Мерно и долго били пушки, и каждый их удар страшною болью отзывался в голове и в самой душе Великой Княгини. Наконец пришла Владиславова. Великая Княгиня попросила ее помочь ей сесть в кресло и перевести ее в постель. — Мне здесь неудобно, — жалобно и капризно говорила Великая Княгиня. — От окна дует. Мне холодно. Сыро. Жестко... От Владиславовой пахло вином. — Не могу, Ваше Высочество... Не смею-с... Бабушка не приказывали трогать вас... — Где Адриана Карловна?.. Позовите сюда Адриану Карловну... — Они-с при ребенке. — Покажите мне ребенка... Дайте мне пить. Я так хочу пить... — Без бабушки никак сие невозможно-с. Великая Княгиня не настаивала. Она знала упрямство своей горничной. Она лежала на спине. Затылок неловко упирался в жесткие подушки. Пальба продолжалась. Каждый выстрел был новым мучением, и конца, казалось, им не будет. Штора на окне бледнела — новый день наступал. Холодом тянуло от окна. Нога от бедра до щиколотки ныла от ревматизма и мешала уснуть. За дворцом по улицам и по двору гремели кареты. По Фонтанке лодки шли, и мелодичен был ритмичный всплеск весел. Петербург съезжался ко дворцу принести поздравления с радостным событием. Великая Княгиня одна оставалась вне этого события. Ею никто не интересовался. И так прошло три часа. Стал день. Через поднятую Владиславовой штору было видно серое небо и деревья сада с редкими желтыми листьями на черных сучьях. Гофмейстерина Шувалова в парадной, красной шумящей робе, с громадными фижмами, счастливая, расфуфыренная и, Екатерине Алексеевне показалось, хмельная, пожаловала в горницу к роженице. Екатерина Алексеевна пожаловалась ей на все свои неудобства. — Боже мой, — воскликнула Шувалова, — да вас так могут совсем уморить. Но и она не решилась что-нибудь предпринять без бабушки. Шурша платьем и задевая фижмами за кровать, она пошла за фон Дершарт. И еще прошло полчаса. Бабушка, разодетая, нарядная, шумящая фалболами и пьяная, явилась к Великой Княгине. Она сейчас же стала оправдываться: — Ах, Ваше Высочество, — по-немецки говорила она. — Ach lieber Gott!.. Я никак не могла раньше прийти к вам. Ее Величество были при ребенке. Я не могла их покинуть. Ganz unmoglich (Совершенно невозможно (нем.)). Великий Князь маленькую пирушку устроил... Помилуйте — такая радость. И никто, никто не подумал, кто же виновник всей этой радости, никто не побеспокоился устроить виновницу такого торжества поудобнее! Ее забыли. — Великий Князь придет ко мне?.. — спросила Великая Княгиня, устраиваясь в постели и принимая из рук Владиславовой кружку с питьем. — Ach lieber Gott... Ну, натурально, я побегу сказать ему, что теперь это можно. И опять долгие часы Великая Княгиня была в одиночестве. Только шумы дворцового пира доносились до нее. Когда уже стало темнеть и надо было зажигать свечи, прибежал Великий Князь. Он был ребячески счастлив, оживлен и сильно пьян. Да, он был очень рад, безумно счастлив и доволен... Тетя исполнила его заветное желание. У него будут в Ораниенбауме наконец свои солдаты. Свое собственное войско — голштинцы!.. Он сам будет ими командовать, устраивать им парады и маневры. — Ваше Высочество, это не лакеи!.. Не деревянные солдаты... Вы это понимаете?.. Настоящие солдаты! И я буду их муштровать по-своему... И барабан бьет там-там-там-та-там... Тррр... Он хотел принести в спальню барабан и показать, как он будет бить в него перед голштинцами. — Это, Ваше Высочество, не русские какие-нибудь, это голштинцы... Дисциплина и выправка!.. Он, казалось, совсем позабыл, что у его жены только что родился сын, что это его сын и что его милая, прелестная жена только что оправившаяся от мучений родов, лежит перед ним. Он об этом не думал... VII И потянулись дни выздоровления, полные оскорблений и унижений. Великая Княгиня так и не видела сына. Государыня как завладела ребенком, как унесла его в свои покои, так и не приносила его к матери. И уже дошли, через милых фрейлин, конечно, петербургские «эхи», распространяемые в посланнической среде иностранцев, падких на всякую скверную для России выдумку, что будто бы подменили ребенка, что родила не Великая Княгиня, но сама Государыня от Разумовского... Потому-то Государыня теперь и держит ребенка у себя, не отдавая его Великой Княгине... Было скучно в эти осенние дни. Великая Княгиня хотела видеть друзей, и прежде всего Салтыкова, — их к ней не пускали. Наконец пришел граф Захар Григорьевич Чернышев и по секрету сказал, что по высочайшему повелению Салтыкова отправляют в Швецию с известием о рождении Великого Князя Павла Петровича и что ему невозможно прийти к Великой Княгине. «Но этим только усугубляют неосновательность сплетни и подозрения», — подумала Великая Княгиня, но ничего не сказала Чернышеву. Она улыбнулась ему, и много тихой грусти было в ее улыбке. Кирилл Григорьевич Разумовский, как только его допустили, явился с большой игрушкой — девизом — мохнатым зайчиком над барабаном, и Великая Княгиня невольно подумала, уж не намек ли то на ее супруга? Двадцать пятого сентября были торжественные крестины ребенка. Восприемницею от купели была означена австро-венгерская императрица и королева Мария-Терезия. Но самым мучительным днем для Великой Княгини было первое ноября, когда было назначено принесение поздравлений иностранных послов. Если и были какие-нибудь раньше надежды — ну, хотя бы просто на чудо, на то, что Великая Княгиня когда-нибудь будет царствовать одна, — в этот день в каждой речи, в каждом поздравительном слове эти надежды разбивались, рассеивались и уничтожались. Все было как всегда, когда принимали иностранцев, очень парадно и торжественно. В этот день Великая Княгиня наконец увидала своего сына, виновника того, что рушились ее воздушные замки. Ребенка поместили подле нее в золоченой колыбели, в кружевах и лентах. Он был прелестен. Великая Княгиня искренно восхищалась им, но восхищение ее было не материнское, материнского чувства она к нему не испытала. В парадном алом шлафроке из атласа, выложенном белыми брабантскими кружевами, в широком собольем палантине, причесанная и завитая, с длинными локонами, спускающимися мимо ушей, надушенная, необыкновенно похорошевшая после родов, с бриллиантовой малой короной в волосах, Великая Княгиня поместилась несколько позади колыбели в широком золоченом кресле. За нею стали ее камер-юнкеры Нарышкин и Дараган. Они должны были отвечать за Великую Княгиню на приносимые поздравления. В первом часу в покои шествием в сопровождении чинов двора проследовала Государыня и села в кресло рядом с Великой Княгиней. Церемониймейстер пошел приглашать послов и посланников «чинить» поздравления. Первым от имени крестной матери, Ее Императорского и Королевского Величества на немецком языке говорил речь римско-императорский камергер и директориальный надворный советник граф Цинцендорф. — Милостивейшая Государыня, — напыщенно и красно говорил он. — Рождением России принца исполнили вы желания подданных ее народов и августейшей их самодержице подали причину к несказанной радости. Ваше Императорское Высочество взошли ныне на верх благополучия своего, в котором союзные Державы одна перед другою с большим усердием соучастною себя показать стараются. Но между всеми, кои о славе и благосостоянии сей империи усердствуют, никто столь искренно и по обязательствам только сходного взаимной пользе союза, вам, Милостивейшая Государыня, не предан, как их Величества Римский Император и Императрица-королева! Он говорил о том, что «их Величества усерднейше желают, дабы Всевышний сохранил сей первый общего благополучия залог, и притом уповают, что вы, Милостивейшая Государыня, умножите оное произведением на свет еще и других августейшему сея державы престолу подпор...». Великая Княгиня слушала все это, с трудом удерживая на своем лице официальную благосклонную улыбку. Ее сердце разрывалось от всех этих слов и пожеланий на части. Ей казалось, что она обманута. Не на то она училась, не на то она так страстно полюбила эту громадную Россию, чтобы производить все новые и новые подпоры престолу, который сама она хотела занять. Дараган смело и уверенно говорил сзади нее по-немецки: — Государыня Великая Княгиня с крайнею благодарностью уведомилась о благосклонных Их Величеств Императора и Императрицы римских сентиментах по случаю рождения Великого Князя Павла Петровича. Ее Императорское Величество не может сомневаться, чтобы сей принц, когда придет в совершенный возраст, не вступил в степени предков своих и паче всего, исполняя намерения и повеления Императрицы, своей самодержицы, не употребил всевозможное старание к всегдашнему утверждению счастливого обеих империй союза... Граф Цинцендорф говорил приветственное слово Государыне, и на него за Государыню отвечал Бестужев-Рюмин. Потом говорилась речь Великому Князю, на эту речь отвечал Нарышкин. Косые, осенние, золотые солнечные лучи низали комнату и казались Великой Княгине печальными. Рядом с залой звенели посудой. И когда уже на французском языке прозвучала — и все на ту же тему, что Великая Княгиня исполнила свой главный и единственный долг перед Россией и родила сына, — последняя речь, в залу вошли вереницей придворные лакеи и стали обносить гостей шампанским в хрустальных бокалах и устанавливать на серебряных подносах чашки китайского порцелина с чаем. Стоя пили шампанское. Из соседней комнаты доносилась сладкая и нежная музыка — играл итальянский квартет. Недавно прибывший к русскому двору английский резидент Вильямс, маленький, толстый, с красным носом-пуговкой, в алом, шитом золотом кафтане, в белых панталонах и чулках, бесцеремонно громко, так, что Великая Княгиня могла слышать, на грубом французском языке говорил французскому послу: — Elle est superbe !.. (Она восхитительна!.. (фр.)) 3-зам-мечательна!.. Какая тонкая красота! Какие очаровательные манеры! Она сделает честь любому трону. Совсем европейское воспитание. Мне говорили, она со дня своего приезда в Россию старалась заслужить любовь народа... — Теперь ей это более не нужно. Она сыграла свою роль. — Н-ну!.. Кто знает. Мне говорили, что она старательно применялась ко всем странным и грубым обычаям страны и изучала , русский язык. Мне даже сказали, что она на нем говорит. — О да!.. В совершенстве. — Положительно у нее талант царствовать. — Теперь — кончено... В наследниках Государыне недостатка нет. — Вы думаете?.. — Какой очаровательный малютка... — О, yes!..( О да!.. (англ.))
VIII
По утрам Екатерина Алексеевна оставалась одна. Это были часы раздумья, планов, писем, чтения. Переписка у нее была большая — с Гриммом, Вольтером, Дидро. Из Франции ей писали о свободе... Она должна освободить крестьян. Она читала эти письма и задумывалась. Картины недавнего прошлого вставали в ее памяти. Десять полков малороссийских казаков на поле у Есмани. Голос точно сонный, чуть в нос, поющий что-то, чего она не понимает и чему весело и заразительно смеется Государыня. Золотое облако высокой пыли над бесконечными колоннами конных казаков. Кочевья, шатры, степь и бездна услуг какого-то «простого» народа, без которых не проживешь и дня в этих прекрасных и жутких степях. Вольтеры и Дидро этого не знают. Если тех освободить, на кого обопрется она?.. Жалость... Ни жалости, ни чувства. Жалость и чувства не нужны Государю. Нужно быть — как герои древности. Она перелистывала «Всеобщую историю» Вольтера, она изучала, делая выписки, «Дух законов» Монтескье, хваталась за «Летопись» Тацита во французском переводе... Она проникалась духом истории. Им дать свободу? Государыня Елизавета Петровна могла это сделать — ей никого не было нужно, кроме солдат. Она сама была цесаревна, дочь Петра Великого, русская до мозга костей, обожаемая всеми простыми людьми... Великой Княгине нельзя этого. Народ ее не знает. Для народа она — немка. Она чужая ему. Она опирается совсем на других людей, и для этих других людей она должна пожертвовать свободой простого народа. Надо уметь различать главное от неглавного, надо найти таких людей, кто поймет ее и, поняв, вознесет. Надеяться на Государыню было нельзя. Не та Государыня стала. Она по-прежнему не любит своего племянника, «чертушка», «урод» — не сходит у ней с языка, но наследник Павел Петрович — Пуничка — все для нее. Он затмил, вытеснил из сердца Государыни Великую Княгиню-мать. Екатерина Алексеевна вспоминала то, что было, когда она толь ко что приехала в Россию, как со смехом и шутками русские девушки, по повелению Государыни, в Риге закутали ее в драгоценную соболью шубу, как, когда она уезжала из Москвы, сама Государыня накинула ей на плечи дорогой горностаевый палантин, сняв его со своего плеча. Екатерине Алексеевне никогда не забыть той доброй и милой усмешки, какая была тогда на лице разрумянившейся от мороза Императрицы. А какие подарки она получила в день своей свадьбы! Ей совестно было получить все эти драгоценности — она их тогда не заслужила... Теперь, когда она исполнила все то, чего желала от нее Государыня, она получила такое колье, какое ей стыдно было бы подарить своей горничной. Государыня разлучила ее с сыном, точно недостойной считает мать растить наследника Российского престола. Когда встречается Государыня с Великой Княгиней, голубой огонь любви и ласки не горит больше в ее прекрасных глазах. Смотрит Государыня хмуро, подозрительно, точно говорит со свойственной откровенной грубоватостью: «Теперь ты нам больше не нужна... Зачем ты еще здесь?..» А в серо-синих глазах Великой Княгини, после родов ставших особенно прекрасными, так и горит задорный пламень. «Нет... Здесь я буду царствовать одна... Одна!.. Одна!..» И точно читает Государыня самые сокровенные мысли своей племянницы, хмурит соболиные брови, сердито молчит, и сквозь молчание это Великая Княгиня слышит упрямый и гневный голос Государыни: «Не будешь!.. Не будешь!.. Не будешь!.. Кто ты?.. Ты — немка, а он — правнук Петра Великого — Павел Петрович! Не будешь... Народ тебя не допустит...» Бестужева и Алексея Разумовского нет больше при Государыне, при ней другие люди — Шуваловы и Панины, они не друзья Великой Княгини, и им нельзя довериться. Надо снова искать людей и опираться на тех, кто недоволен. Нет, при таких временах разве можно думать об освобождении рабов... Рабы нужны господам, а господа нужны ей... Ей не на кого больше опереться, как на тех людей, кого она сама себе сделает друзьями... День проходит в придворной сутолоке. Каждый день что-нибудь да есть: куртаги, карусели, приемы посланников, балы и обеды, хочешь не хочешь, а появляться на них надо, это ее долг, долг Великой Княгини. Но вечера с тех пор, как стала прихварывать Государыня, у Великой Княгини свободны. На половине Малого двора собираются «свои» люди. В маленькой голубой гостиной на ломберном столе горят две свечи по углам. В гостиной полумрак. На столе мелки, щеточки с перламутровой выкладкой и карты. Голоса тихи и точно ленивы. — Ваше Высочество, вам сдавать. Приятно скользки и холодны свежие карты. Синий и розовый крап веерами ложится на зеленом сукне. — Так-то, Ваше Высочество. — Да, так, Алексей Петрович... Кто там вздыхает в темном углу?.. Чьи темные маслянистые глаза не сводят упорного взгляда с оранжево-освещенного свечою прелестного лица Великой Княгини?.. — Что это, Кирилл Григорьевич?.. Вы там, что ли?.. — Я, Ваше Высочество. Простите, вошел без доклада. Увидал, вы сели за карты, не хотел вас беспокоить. Они каждый день. Они не выдадут. Они думают то же, что и она. Вот среди кого ей надо искать тех, кто поможет ей осуществить намечающиеся планы. Этим людям нужны рабы. Без рабов они ничто. Как же освободить рабов? Вольтер, быть может, и очень умный человек, во всяком случае никто так не умеет льстить, как он. По-французски тонко. Но он, как француз, ничего не понимает и понять не может в русских делах. — Я — пас, Алексей Григорьевич... Ясновельможный малороссийский гетман и президент Академии наук Кирилл Григорьевич Разумовский должен сопровождать Великую Княгиню на научное заседание. В нарядной «адриене», темной, изящной, прекрасно сидящей на ней, прелестная, очаровательная, сопровождаемая академиками в париках, Великая Княгиня проходит в первый ряд и садится посередине между Разумовским и великобританским послом. Когда кончилась конференция, Великая Княгиня подошла к академику Миллеру и сказала ему по-русски: — Премного благодарствую вам, сударь, за великое ума наслаждение, мною ныне испытанное. Академики окружили Великую Княгиню. По обычаю, в этот день Разумовский «трактовал» в академии знатных персон и всех членов и профессоров академии. Через музейные залы посланник Вильямс повел под руку Великую Княгиню. — Ваше Высочество, — по-французски за обедом говорил Вильямс, — в такой необычной обстановке я имел случай видеть вас сегодня. Ныне я понял слова канцлера о вас: ни у кого нет столько твердости и решимости, как у вас, Princesse. Великая Княгиня внимательно и строго посмотрела в глаза посланника. Намек?.. Испытание?.. Выпытывание?.. У посланника бесцветные глаза, точно оловянные пуговицы, и нос покраснел от темной и густой испанской малаги. — Экселенц, я вас не понимаю. — О вашем уме и воле, Princesse, говорят везде. Даже ваш августейший супруг мне совсем недавно говорил: «Я не понимаю Дел Голштинских, моя жена отлично во всем разбирается». Сейчас я любовался вами на этом ученейшем заседании. — Это мой долг. — Ваше Высочество, я давно наблюдаю вас. Мне так понятно все то, что вы должны переживать теперь. Печаль — украшение жертв. — Но я совсем не печальна. — Великая Княгиня подняла брови и насторожилась. — Никто меня не назовет грустной. — Вы умеете владеть собою. Но, Ваше Высочество, позвольте мне сказать вам как вашему другу и как другу вашей прекрасной страны: тайные интриги и затаенное огорчение не достойны ни вашего положения, ни светлого вашего ума. Кругом вас, к сожалению, слабые люди. На их фоне характеры решительные всегда внушают уважение. Princesse, вам ли стесняться?.. Громко назовите тех, кому вы оказываете расположение и доверие, покажите всем, что вы почтете за личное оскорбление, если что-нибудь предпримут против вас, — и вы увидите, как все покорится вам и пойдет за вами. — Эксцеленц, я вас не понимаю. Говорите яснее. — Извольте, Princesse. Государыня больна... Она очень больна и только из женского тщеславия не хочет этого видеть... При таких обстоятельствах зачем вы отталкиваете графа Станислава Понятовского?.. Он без меры предан вам. Он может быть вам полезен. — Оставьте, пожалуйста... — Екатерина Алексеевна вспыхнула, и голос ее дрожал. — Не забывайте, что я жена моего мужа. Граф Понятовский иногда позволяет себе забывать об этом. Великая Княгиня отвернулась от английского посла и заговорила по-немецки с академиком Миллером. За бойкою беседою на философскую тему она не могла прогнать досадной мысли: «Ужели эти люди не только ищут альковных сплетен, но умеют заглядывать и в тайники ее души, читают ее сокровенные мысли?» Граф Кирилл Григорьевич ловким маневром отправил гофмейстерину Великой Княгини на вельботе английского посла, саму же Великую Княгиню усадил на голубые подушки своего атаманского катера. — Уф, Ваше Высочество!.. Ну и испытание!.. Томительное заседание... И как было душно!.. Все латынь!.. Ни слова по-русски — русская академия! — Везде так, Кирилл Григорьевич, — с кротостью сказала Великая Княгиня, — латынь — язык ученых. А вот нехорошо, что вы спать изволили во время заседания. — Да разве, Ваше Высочество, то было приметно? Я со стыда сгораю. Это я речь свою обдумывал, и как-то было трудно. — Но почему? — Позвольте изъяснить вам это последним стишком нашего досточтимого Михаила Васильевича Ломоносова. — Каким еще стишком? На вас не похоже стихами изъясняться. — Стишком — «Разговор с Анакреоном». — Eh bien.( Ну (фр.)) — Вы разрешите? Мне петь было о Трое, О Кадме мне бы петь, Да гусли мне в покое Любовь велят звенеть. Я гусли со струнами Вчера переменил И славными делами Алкида возносил; Да гусли поневоле Любовь мне петь велят, О вас, герои, боле, Прощайте, не хотят...
В голосе Кирилла Григорьевича звучали неподдельная любовь и тоска. — Вы меня поняли, Ваше Высочество? Не легко мне было говорить льстивые и лестные слова немцам-академикам, когда Ваше Высочество персонально здесь быть изволили.
Да гусли мне в покое Любовь велят звенеть.
— И все-таки вы будете по своему обыкновению молчать. — Да, Ваше Высочество, буду молчать, ибо как смею я сказать то, что так хороню в самой глубине своего сердца? Катер мягко взлетел на невские волны. Шипит под носом волна, гнутся длинные распашные весла в руках у сильных гребцов. За кормою шелестит по ветру великокняжеский штандарт и полощет концом по крутящей, будто кипящей воде. Великая Княгиня молчит. Да, он любит... давно и крепко любит и потому молчит, что очень сильно любит... А любовь разве не сила, не то орудие, которое поможет в любую минуту?.. — Послушайте, Кирилл Григорьевич, скажите мне... Что за охота была вам... помните, в то сумасшедшее лето, когда мы все жили в Раеве, у Чоглоковых, под Москвою, приезжать к нам из своего Петровского каждый день? Это было вам, должно быть, очень утомительно... И у нас была такая скука. Все те же люди и те же разговоры и шутки, мы так надоели друг другу. У вас же, в Петровском, я слышала, каждый день бывали новые люди, множество гостей, и все самого лучшего московского общества. Гребцы навалились, давая последний разгон лодке перед причаливанием. Загребной откинулся далеко назад. — Да гусли поневоле любовь мне петь велят, — чуть слышно сказал Разумовский. — Я был тогда влюблен. — Что вы?.. Да в кого же могли вы быть влюблены у нас?.. С деревянным стуком гребцы выбрали весла из уключин. Матрос стал с крюком на носу. Сейчас и пристань. — В кого?.. В вас! Екатерина Алексеевна рассмеялась. — Вот... Не подозревала. Ведь вы тогда уже несколько лет как были женаты и, сколько я слышала, хорошо жили с женою. Вы хорошо умеете скрывать свои чувства. — Мои чувства, Ваше Высочество, были особого порядка... И они остались неизменными. Разумовский протянул руку Великой Княгине, чтобы помочь ей выйти из катера. Маленькая ножка коснулась бархата подушки, чуть нагнулась лодка. Екатерина Алексеевна оперлась на руку Разумовского и ощутила: тверда рука и не дрожит. Да — этот пойдет для нее на все...
IX
В эти дни при Екатерине Алексеевне появилась новая фрейлина — сестра Елизаветы Романовны Воронцовой, Екатерина Романовна Дашкова. Ей было семнадцать лет. Она воспитывалась за границей, говорила по-французски лучше, чем по-русски, и вся была пропитана идеями Вольтера и духом Монтескье и Дидро. Великой Княгине было интересно говорить с нею и вспоминать любимых философов. Екатерина Романовна только что вышла замуж за Дашкова, и замужество давало ей известную свободу. Наружно — «бержерка» саксонского фарфора, миниатюрная куколка с тонкими нежными чертами миловидного лица, с фарфорового матовостью щек, с большими серо-голубыми наивными глазами, с высоко взбитыми в модной прическе пепельными пушистыми волосами — она была несказанно привлекательна и нравилась всем, и женщинам и мужчинам. Ее родственник Никита Иванович Панин, назначенный Императрицей наблюдать за воспитанием наследника Павла Петровича, был влюблен в нее. Задорная, смешливая, с галлицизмами в русском языке, мило картавящая, пропитанная духом вольности, вывезенной из Франции и Швейцарии, она была постоянно окружена гвардейскою молодежью. Она, и как-то вдруг, воспылала совсем необычайною, нежною и страстною, на все готовою любовью к Великой Княгине и не отходила от нее. И то, чего себе не могла позволить Великая Княгиня, — громко и смело говорить о политике, то могла делать с наивною прелестью куколка Екатерина Романовна. По своему положению — родной сестры фаворитки Великого Князя, родственницы Никиты Ивановича Панина — она знала все, что делалось при Великом Князе, что говорилось у Императрицы в связи с помыслами о юном ребенке-наследнике. Она могла передавать, и как бы от себя, не впутывая Великую Княгиню, то, что ей искусно подсказывала Екатерина Алексеевна, и Дашковой казалось, что она становится во главе какого-то заговора. Так незаметно и как будто и помимо воли Великой Княгини и точно создавался заговор против Петра Федоровича. Екатерина Алексеевна стремилась в этом заговоре устранить и своего сына Павла Петровича, чтобы быть не регентшей, но полновластной Императрицей. Она не изменяла своей формуле, как-то давно вылившейся у нее в слова: «Здесь я буду царствовать одна!..» Помеха была в сыне и в том, что самые преданные ей люди — Бестужев и Панин, на которого влияла Дашкова, никак не могли понять, как и куда мог деваться Павел Петрович? И Екатерина Алексеевна искала еще и таких людей, которые настолько были бы преданы, что и сын ее не стал бы им помехой. Алексеем Петровичем Бестужевым был заготовлен манифест, которым, по смерти Елизаветы Петровны, Императором провозглашался малолетний Павел Петрович, а регентшей его мать, Великая Княгиня Екатерина Алексеевна. Это было в духе Петра Великого, и потому была надежда, что в нужную минуту Императрица согласится подписать этот манифест. Но Государыне донесли раньше времени о существовании какого-то заговора. Бестужев успел сжечь манифест, но было приказано произвести расследование. В начале 1759 года Бестужева сослали в его имение Горетово; графу Понятовскому, не сумевшему скрыть своих чувств к Великой Княгине, предложили отъехать от Императорского двора за границу, а ближайших советников и сотрудников Екатерины Алексеевны Елагина и Ададурова сослали — первого в Казанскую губернию, второго — в Оренбург. Государыня отказывалась видеть племянницу, она подозревала ее в заговоре. Больная, сердитая, она, не стесняясь придворными, ругала племянника. Немцы ее раздражали, а вот выгнать их с половины Великого Князя не могла или не хотела. Назревал нарыв, и не могла быть спокойна Великая Княгиня. Она знала государынин нрав: «Я еду, еду — не свищу, а наеду — не спущу». По городу ходили «эхи» — Дашкова их ловила и докладывала Великой Княгине, сидя у ее ног. «Обоих вон из России, и мужа, и жену. Окружить Павла Петровича, милого Пуничку, русскими людьми и готовить его царствовать...» Никита Иванович Панин играл едва ли не первую роль при Государыне. Великая Княгиня поручила Дашковой спросить Никиту Ивановича, может ли быть что-нибудь подобное, угрожает ли ей высылка? Очарованный племянницей, завороженный ею, Панин пустился на откровенности. Он задумался над вопросом Екатерины Романовны и наконец, после некоторого молчания, сказал: — Того переменить не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено. Однако думаю, что ежели Государыне Императрице такой план на благовоззрение представить, чтобы отца выслать на родину, а мать 15 сыном оставить, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. — Он помолчал, глядя в синие, прекрасные, наивные, совсем детские глаза Дашковой, и продолжал: — О сем говорено было с Шуваловым после обеденного кушанья у него в доме, когда много всяких питий пито было и о здравии и за упокой... Известно, у пьяного на языке, что у трезвого на уме. Полагали такое действие возможным. Затем очень уж его Высочество наружу выставлять изволит свою любовь и преклонение перед немцами, и сие для Государыни нож острый... И опять замолчал Панин, с любовной грустью глядя куда-то мимо прелестных глаз Екатерины Романовны. — Только вряд ли Ее Величество по теперешней ее слабости на то решится, — совсем тихим голосом добавил он. Рассказ этот до некоторой степени успокоил Екатерину Алексеевну — высылка ей не угрожала, но сын стоял между нею и российским престолом. И Шуваловы и Панины, оберегая планы, мысли и намерения Государыни, никогда не согласятся на провозглашение ее Императрицей. Надо было искать других людей, менее искушенных в придворной политике, менее серьезных, но решительных и влюбленных в Великую Княгиню все забывающею любовью.
X
Жизнь Великой Княгини шла наружно все так же, как будто бы и пусто, между играми и разговорами с фрейлинами и кавалерами днем и картежной игрою с верными людьми вечером. Прибавились только сплетни-доклады Дашковой по утрам. Дашкова ходила по городу, по офицерским квартирам, по казармам гвардейских полков, бывала на гуляньях в Летнем саду и Екатерингофе, она вращалась в тех кругах, куда сама Великая Княгиня попасть не могла. Она рассказывала, что говорят люди, подобные тем, которые некогда посадили на престол российский ее тетку Императрицу Елизавету Петровну. Дворянство насторожилось и опасалось нового Государя. Мягко стелет, да не пришлось бы жестко спать. Немцами окружен. В нем кровь Петра Великого и как бы не оказалось его же решительности. Он говорит много о вольности дворянства, как в Пруссии, да как бы после не пришла и вольность крестьянам — тогда дворянству конец. Из деревень и отцовских вотчин шли тревожные слухи. Простой народ волновался, шли разговоры о том, что скоро делить будут землю, людей на волю отпускать, а дворян уничтожать... Шли толки и о таинственном и непонятном «черном переделе»... По солдатским кружалам, по царевым кабакам говорят, что будущий Государь, мол, совсем немец, в прусском мундире ходит, орден лютого короля Черного Орла носит и похваляется-де, что всю армию под немецкую палку поставит. Дай Бог здоровья матушке Царице, да что-то давненько она к нам, своим солдатушкам, не жаловала, так ежели что случится, нам своего дурно не отдавать и постоять за Государыню Великую Княгиню, она, сказывают, к русскому люду дюже ласкова... — Это уже Орловы стараются, — говорила Дашкова, — вот вам преданные и притом же отчаянные люди. И следом за серьезным рассказывала петербургские глупости Орловых. — Ваше Высочество, намедни... над этаким домом, где бес-путные девки живут, в Фонарном переулке, и вдруг вывешена вывеска «Институт для благородных девиц»!.. Оное Орловы братья ночью учинили. А у гробовщика, что на Мойке, вывеска: «Свадебные обеды и трактование знатных персон»... Все будочники с ног сбились, развешивая все по местам... — Ты думаешь?.. Они способны?.. — Они на все способны, Ваше Высочество, и вот уж вам преданы! Днем Великая Княгиня в открытых санях с прелестным малюткою сыном ездила по Невской перспективе и набережной, и гвардейская молодежь бежала за санями, и гремели восторженные «виваты» и громовое радостное «ура». Великая Княгиня согласилась, чтобы братья Орловы были допущены к ее двору и приходили на ее дневные приемы, где бывали самые близкие люди. Кто они были?.. Про них говорили, что они из немецких колонистов и настоящая их фамилия — Адлеры. Они были без рода, без племени. Что до того? Они были нужные теперь люди. Они все трое — Григорий, состоявший при пленном немецком генерале Шверине и через это близкий к Великому Князю человек, Алексей — силач и красавец, прозванный Алеханом, и младший, совсем еще юноша, — Федор, прапорщик Измайловского полка — отличались чисто русскою красотою, молодечеством, удалью, безудержною храбростью, Григорием явленною в сражениях с пруссаками, полною свободой от всякого этикета и способностью держать себя во дворце так, как будто бы они всю жизнь прожили среди высочайших особ.
XI
Во дворце была та тишина, какая бывает в доме, где есть тяжело, безнадежно больной. Государыня почти не выходила из опочивальни. Она была бесконечно печальна и скучна, и только музыка еще немного ее развлекала. В эти дни она снова сблизилась с Великой Княгиней и по-прежнему стала ласкова, добра, откровенна и сердечна с нею. Куртаги, балы, спектакли, маскарады и фейерверки были отменены, и скучны были длинные, зимние петербургские вечера. Великий Князь проводил их в обществе Елизаветы Романовны и голштинцев. Великая Княгиня то дежурила у постели больной Императрицы, то в кругу нескольких самых близких людей играла в карты в комнатах, соседних с опочивальней Государыни, готовая каждую минуту встать и идти к больней. В Китайской комнате поставлены два ломберных стола, свечи в художественной бронзы подсвечниках горят ровно и неярко освещают зеленое сукно и разбросанные по нему карты. Наверху на люстре зажжено несколько свечей. За одним столом Великий Князь, Воронцова, генерал Шверин и Цейс играют в фараон. Мужчины курят трубки, разговор идет по-немецки. Елизавета Романовна строит капризную гримаску и тоненькой ручкой отмахивает от лица сизые струи табачного дыма. Она хохочет, обнажая ряд мелких белых зубов. За другим столом, отделенным от них китайской ширмой, играют в ломбер Великая Княгиня, граф Кирилл Разумовский, Алексей Орлов и Строганов. Они говорят намеками, и каждое слово понимается по особому смыслу. Они уже несколько дней как спелись между собою и заговор ведут открыто, уверенные, что никто не поймет их замыслов. Карты сброшены на стол. Костяные пестрые фишки лежат грудою посередине стола. Выиграла Великая Княгиня. Она, согнув ладонь, подтягивает к себе от Строганова кучку золотых, Строганов вскакивает, возбужденный и недовольный, опрокидывает стул и в волнении подходит к окну. — С вами, Ваше Высочество, — сердито говорит он, — нельзя играть... Вам легко проигрывать, а каково мне?.. — Тш!.. Тише!.. Поосторожней, милый... Ишь ты, какой бешеный, — тасуя полными руками карты, говорит Разумовский. — Не пугайся, Кирилл Григорьевич, сие всегдашняя у нас с ним история. Я уже привыкать начинаю, — улыбаясь, говорит Великая Княгиня и раскладывает выигранные деньги столбиками. Карты снова розданы. Великая Княгиня подглядывает свои, приподнимая их. — У-у!.. Жестокий, — говорит она Разумовскому. — Ему помирволил. Пожалел его, меня не пожалел... — Вам начинать. — Извольте. За ширмами у Великого Князя жарок становится разговор, все встали из-за стола. Великий Князь свистнул собаку, лежавшую на диване, и с Елизаветой Романовной пошел в соседний зал. Немцы горячо и громко говорили по-немецки. — Ведь деньги для того нужны, Кирилл Григорьевич, — тихо говорила Великая Княгиня. — Без денег, как их подымешь? — Будут деньги, — так же тихо и уверенно говорит Разумовский. — Только начать — деньги сами собою явятся. — Да ведь начать-то как-нибудь надо? — Если, Ваше Высочество, назначить его брата Григория, — кивает на Алексея Орлова Разумовский, — цальмейстером артиллерийского штага?.. — Петр Иванович на оное никогда не согласится. Как ни мало он ревнив, он Григорию Елены Степановны не простит, — говорит Орлов. За спиною Великой Княгини на маленьком кресле, свернувшись комочком, сидела Дашкова. Она слушает разговор с раздувшимися от волнения ноздрями. Она все понимает с полуслова. Она ждет времени, чтобы сказать свое слово, чтобы показать и свое участие в том, о чем говорится. — Петр Иванович очень плох, — чуть слышным шепотом говорит она. — Дядюшка говорил мне — навряд ли выживет. На его место прочат Вильбоа, а Вильбоа ваш камер-юнкер, он из вашей воли не выйдет — свой человек. Великая Княгиня будто не слышит, что говорит Дашкова. Она снова вся в картах, в игре. — Кладу девятку... У вас?.. — Дама... Валет... — Бррр!.. Разумовский кончил игру и встал, будто чтобы промяться, прошел за ширмы, где Великий Князь. Великая Княгиня вопросительно на него посмотрела. — Нет. В зале с собакой и Елизаветой. — Боюсь Никиты Ивановича. Он может все испортить. Уперся на Пуничке. Не может понять, что Пуничка ребенок, и значит... Нет, сие не годится. Орлов взял со стола серебряный рубль и давит его своими крепкими сильными пальцами. — Ваше Высочество... И Измайловский полк?.. Как думаете?.. — Ничего я еще о сем не думала, Алексей Григорьевич. Орлов сжал рубль, согнул его и плоским колпачком бросил перед Великой Княгиней. — Сила, Ваше Высочество, солому ломит. В Измайловском — подполковник граф Кирилл Григорьевич. Великая Княгиня смотрит на Разумовского, тот отворачивается и мурлычет что-то про себя. Орлов смотрит то на него, то на Великую Княгиню и говорит: — Много людей не надо. Все одни сделаем. Дайте срок. Лицо Великой Княгини покрывается румянцем волнения, и оно становится особенно милым. В темных глазах горит, не угасая, пламя. Она вся холодеет и чувствует, как под платьем дрожат ноги. Она видит, с какою страстною, все сокрушающей любовью смотрят на нее мужчины. Может быть... любовь?.. Она все побеждает. Но она сейчас же овладевает собою. — Сдавайте, судари, карты. Будем продолжать. Карты пестрым рисунком ложатся по столу. Великая Княгиня их почти не видит. Она как сквозь сон слышит, как сказал Строганов: — Молчание — золото, добрая речь — серебро. Эту «пулю» Великая Княгиня проигрывает. XII
В день Рождества Христова 1761 года, во вторник, в третьем часу пополудни, Государыня Императрица Елизавета Петровна преставилась. По-христиански кротко, с глубочайшею верою она готовилась к смерти, она все продумала, обо всем, даже до порядка своих похорон, распорядилась, и ни у кого не могло быть сомнения: престол российский по ее кончине должен был принять ее племянник Петр Федорович. Великая Княгиня точно закостенела. Она, не отходившая все последние дни жизни от больной, сейчас же по смерти Государыни со старыми дамами графиней Марией Андреевной Румянцевой, графиней Анной Карловной Воронцовой и фельдмаршальшей Аграфеной Леонтьевной Апраксиной убрала тело покойной и окружила его цветами. Забегали, засуетились по дворцу скороходы, понесли повестки по дворцовым службам, поскакали фурьеры по городским квартирам: на вечер был объявлен в дворцовой церкви молебен о благополучии государствования Государя Петра Федоровича, а после него парадный обед в куртажной галерее. Дамам было повелено быть в цветных робах. Смерть прошла мимо, жизнь вступала в свои права, и делала она это резко и крикливо, без соблюдения уважения к непогребенному и неотпетому еще телу в Бозе почившей. Переодевшись в бальное платье, Великая Княгиня, прежде чем идти в церковь, по внутренним коридорам дворца, полутемным и пустым, направилась к покоям усопшей Государыни. Стоявший у дверей опочивальни Государыни громадный гренадер лейб-кампании с треском откинул ружье по-ефрейторски «на караул». Екатерина Алексеевна вздрогнула от неожиданности и спросила: — По чем ты меня, братец, узнал в темноте?.. — Кто тебя, матушка, не узнает, — смело ответил гренадер — Ты в темноте освещаешь места, которыми проходишь. — Как тебя звать?.. — Наэрин, Ваше Императорское Величество. В антикамере, перед спальней Государыни, Екатерина Алексеевна остановилась и вызвала к себе караульного офицера. — Вот золотой, — сказала она, — передай его гренадеру Наэрину, когда он сменится с поста. Скажи — за бравый вид и смелый ответ. Опустив голову, прелестная контрастом цветного, парадного платья и печалью голоса и глаз, она кивком головы отпустила офицера и тихо пошла к покойнице. Кто знает, кто может угадать, что в эти страшные часы у тела Государыни Елизаветы Петровны думала и переживала Екатерина Алексеевна? От нее до нас дошли подробнейшие ее дневники, но дневники эти описывают то, что было много дней спустя, в них Екатерина Алексеевна ищет, как оправдаться перед потомством и смягчить резкость своих поступков, в эти же печальные и страшные дни ей некогда было писать, и можно только догадываться, как почти бессознательно она продолжала то, что давно задумала, о чем она мечтала еще тогда, когда была девушкой, когда только что приехала в Россию и поразилась ее величиной, красотой, силой и... контрастами. В эти жуткие часы, когда еще не остывшая покойница лежала на одре болезни, окруженная цветами, когда только еще начинали читать по ней и в покоях стояла та печальная тихая суета, какая бывает при теле умершего человека, — эти контрасты особенно били ей по нервам и крепили ее мужество и решимость. В темной и холодной опочивальне, где были открыты форточки, мерцали гробовые свечи. Дежурство только что заняло свои места. Священник тихо, точно для одной покойницы читал Евангелие. Напряженно спокойно было лицо Государыни Елизаветы Петровны, и страдания исчезли с него. Народ еще не пускали. Неподвижно стояли часовые лейб-кампании. Екатерина Алексеевна преклонила колени перед телом умершей и долго стояла в сосредоточенной молитве. Потом она поднялась, поцеловала холодный лоб умершей и пошла через залы к церкви. Гул голосов, шум, крики, брань поразили Екатерину Алексеевну после тишины у тела Государыни. Придворные и голштинцы спорили и обсуждали новые назначения и реформы, которые носились в воздухе. Вдруг все смолкло, застучали тростями церемониймейстеры, толпа расступилась, Император в расстегнутом у ворота Преображенском мундире, сопровождаемый Елизаветой Романовной Воронцовой, арапом и придворными, торопливым шагом пошел в церковь. Он не поклонился своей жене. В церкви он стоял беспокойно, беспрестанно оглядывался, подмигивал кому-то, улыбался. Он показался Екатерине Алексеевне смешным арлекином. Служил Новгородский митрополит Сеченов, и будто и не было смерти, только что похитившей всеми любимую Государыню, о ней и не говорили, ее не поминали. Все было о новом Государе, все было для Государя Петра Федоровича. Из церкви шествием направились в «куртажную» галерею. Гофмаршальская часть не успела распорядиться, повесток было послано больше, чем приготовлено мест для приглашенных, и часть гостей стояла в проходах. Вчерашнему фавориту Ивану Ивановичу Шувалову не оказалось места, и Мельгунов упрашивал его сесть на свой стул. Екатерина Алексеевна с ужасом и отвращением смотрела на лицо Ивана Ивановича все в кровавых царапинах и потеках крови — он при известии о смерти Государыни в порыве искреннего или театрального отчаяния ногтями разодрал себе лицо. Он стоял, тяжело дыша от негодования и горя, за стулом Государя. Екатерине Алексеевне он показался сильно пьяным. Ей стало страшно во дворце среди этих шумливых и нетрезвых людей. И страшнее всех казался Император. Вдруг в этот вечер, полный таких сильных и разнородных впечатлений, почувствовала она в своем супруге бурную и неуемную кровь Петра Великого и поняла, что схватка с ним будет решительная и смертельная. Император точно не замечал своей жены. Он шутил с Елизаветой Романовной, сидевшей против него, на другом конце стола, он говорил, точно издеваясь, Никите Ивановичу Панину загадочные и страшные речи: — Ну, братец, теперь только держись, нынче я расправлюсь с датчанами по-свойски!.. Как ты, братец, о сем полагаешь?.. Панин был смущен — крутом были уши, недалеко сидели иностранные представители, и как могли они истолковать слова самого Государя? Он растерялся и, думая прийти на помощь Государю и замять неосторожно и необдуманно сказанные слова, ответил: — Я недослышал, Ваше Величество, о чем говорить изволите. Очень тут шумно. — Недослышал?.. А, недослышал!.. Тогда недослышал, ныне опять недослышал. Я тебе ототкну-ка уши да научу лучше слушать, что говорит Государь. Вот и пожалую я тебя в генералы от инфантерии да пошлю тебя противу датчан. — Благодарю за честь, Ваше Величество, но затрудняюсь принять назначение, к коему моя прежняя служба меня не приготовила. — Вот как!.. А мне про тебя сказывали, что ты умный человек. А я, братец, такому твоему ответу удивляюсь. В душном, жарком воздухе, насыщенном людским дыханием, запахом кушаний и копотью свечей, точно неведомая, страшная гроза нависала. Каждый, кто был еще трезв, кто соображал, о чем говорилось, понимал, что сегодня это государевы шутки, а завтра эти шутки могут обернуться в великую и напрасную кровь. И настороженнее всех в эти часы была Екатерина Алексеевна. Она удалялась шумных пиров и веселых куртагов, которые шли непрерывною чередою на половине молодого Государя. Она проводила дни подле тела Государыни Елизаветы Петровны, отстаивая частые панихиды, усердно молясь на народе и стоя у изголовья Государыни в долгие часы, когда народ пускали поклониться покойнице. И петербургский народ неизменно видел у гроба Государыни невысокого роста прекрасную женщину в черном, «кручинном» платье, в высокой наколке с белым «шнипом» на темных волосах, видел скорбное лицо и слышал рассказы о неумеренных кутежах Государя и о войнах, им замышляемых. Будто в эти дни, когда непогребенное тело Государыни стояло во дворце, они оба сеяли какие-то семена, и семена эти должны были — одни скоро, другие позже — дать всходы. Государыня дала гренадеру лейб-кампании золотой, а по полковым избам пошли разговоры, что Государыня озолотить обещала гвардию, а Государь-де готовит продать ее королю Фридриху и отправить в поход против датчан. На пятой неделе по смерти Государыни от тела ее пошел сильный запах, и надо было закрыть гроб. Часовых сменяли через час, придворные старались становиться подальше и часто выходили из залы, где стояло тело Государыни. Императрица Екатерина Алексеевна с печальным, бесстрастным лицом, с восковою, затепленною свечою в руке, неподвижная, как изваяние, стояла на своем всегдашнем месте у изголовья покойницы, являя собой истинный пример высокого исполнения долга. Она отстояла последнюю панихиду, повернулась к Воронцову и, передав ему свечу, приняла от него нарочно для сего случая сделанную корону. На короне была выбита надпись: «Благочестивейшая, Самодержавнейшая, Великая Государыня Императрица Елизавета Петровна. Родилась 18-го декабря 1709-го года. Воцарилась 25-го ноября 1741-го года. Скончалась 25-го декабря 1761-го года». Екатерина Алексеевна медленно поднялась по ступенькам катафалка, нагнулась над телом, поцеловала Государыню в губы и надела корону на голову покойницы. Потом спустилась с катафалка и с глазами, полными слез, спокойно и грустно приказала закрыть гроб. В зале были трепет и смятение. Бывшие в зале офицеры и солдаты были преисполнены глубочайшего уважения перед таким высоким пониманием долга Государыней. Двадцать пятого января 1762 года было торжественное погребение тела Государыни Елизаветы Петровны. Этот печальный день особенно запомнился Екатерине Алексеевне, и не ей одной, в этот день многое стало ясно. Екатерина Алексеевна увидела, что самым злым врагом самого себя был Император Петр Федорович, и это он больше всех способствовал тому, чтобы ее заговор стал возможным. День был морозный, туманный. Набережная и самая Нева с положенными мостками к Петербургской крепости были покрыты растоптанным снегом. Вдоль всего пути стояли в «шпалерах» войска. Солдаты держали ружья «на погребение», опущенными стволами книзу, заунывно трубили трубы и флейты, и тревожно и раскатисто били дробь барабаны. Казалось, самый воздух был напитан печалью. Народ, потрясенный смертью Государыни, сплошною толпою стоял на пути процессии. Само шествие, медленное, торжественное, сопровождаемое чинным и протяжным пением певчих, с черными попонами на лошадях погребальной колесницы, с траурными платьями дам, с черными епанчами кавалеров, с рыцарями в черных латах, с черными штандартами — говорило о чем-то страшном и безнадежно печальном. В этот день точно что-то случилось с Государем. Вдруг напала на него былая детская резвость и шаловливость, точно он опять стал тем мальчишкой, каким был в Ораниенбауме, точно был он и подлинно «чертушкой», непереносимым в большом обществе. В длинной черной мантии, подбитой горностаевым мехом, несомой сзади него несколькими пажами и камергерами, он шел за гробом. Он шел все медленнее и медленнее, далеко отставал от колесницы, потом, точно опамятовавшись, кидался бежать с прыжками и смехом, камергеры и пажи выпускали концы мантии, и она развевалась за ним, точно черный хвост. Растерянные камергеры бежали следом. — Чистый дьявол, — говорили в народе. Должна была бы бежать за ним и Императрица, но она послала конного пажа остановить шествие на Неве и медленно нагнала шествие. — Да-а!.. Государыня!.. Точно что Государыня!.. Дай ей Господь, матушке Екатерине Алексеевне! Так из тайников дворца заговор переходил в толпы петербургского народа... |