П. Н. Краснов
Екатерина Великая
Часть вторая
Великая Княгиня Екатерина Алексеевна
Но не одни шутки и неуместный смех были в Государе Петре Федоровиче. Было в нем и нечто подлинно петровское — смелый размах быстрых реформ и преобразований. Шутки, прыжки, ужимки — это было по вечерам на его мрачно-шумных пирах и банкетах, по утрам же Государь занимался делами, и с волнением и ужасом Государыня Екатерина Алексеевна видела, что это были не «замки для капуцинов», построенные на красивых местах, но серьезное преобразование всего государственного строя. Это было, по ее выражению, «перековеркивание всех дел и прежних порядков». И кому-то оно могло понравиться и снискать любовь к новому Государю. Двадцать пятого января тело Государыни Елизаветы Петровны при пушечной пальбе было предано земле, а двадцать девятого правительствующему Сенату был прислан для распубликования государев указ: разрешение раскольникам, бежавшим за границу, вернуться в Россию с правом свободного исповедания своего учения и обрядов. И прошло с этого дня много еще дней, пока указ этот дошел до раскольничьих гнезд, но когда дошел — поднял простые и сильные души. «Настоящий Государь на Руси появился... Пожалел верующих, понял истинных православных... Государь тот с черной бородой, сам как раскольник... Петра Великого внук, его вины искупает, за деда молитвенник... Он и больше дал бы, да Императрица-немка мешает...» Далеко и на даль были брошены семена новой и страшной смуты. Шестнадцатого февраля — новый указ: от православных церквей и монастырей были отобраны земельные имущества и монастыри лишены права владеть крепостными... Ни Иван Грозный, ни царь Алексей Михайлович, ни сам Петр Великий не посмели сделать этого — Петр Федорович росчерком пера с этим покончил. Взволновалось черное и белое духовенство. Пошли по домам, весям и градам страшные слухи. Похвалялся-де Государь, что выкинет из православных церквей все иконы, кроме ликов Спасителя и Божией Матери, острижет и обреет духовенство и оденет его по лютеранскому образцу в длинные сюртуки. Дед остриг и обрил бояр и обрядил их в немецкое платье, внук примется за духовных особ. И пошло, покатилось большое недовольство, поднялась тревога по церквам и монастырям, по приходам, среди церковных людей. Такая быстрота и непоследовательность реформ смутила и встревожила короля Фридриха, который зорко следил за всеми поступками своего друга. Немецкий посланник барон Гольц и генерал Шверин явились к Государю и говорили ему, что престол его в опасности, надо раньше удалить всех тех, кто злоумышляет против Государя, а тогда приняться за реформы. — Теперь некогда заниматься заговорами, — резко возразил Государь. — Дело надо делать! Фридрих написал ему сам. Он советовал Петру Федоровичу поспешить с коронованием, освятить свою власть священным миропомазанием, чтобы иметь в глазах народа больше прав. — Нельзя!.. Венцы не готовы!.. Государь продолжал неутомимо заниматься делами. Восемнадцатого февраля он подписал «указ о вольности дворянства». По существу указ не был нужен. Дворянство уже давно, и особенно в царствование Елизаветы Петровны, могло подавать в любой момент в отставку и не служить, но торжественный манифест как бы уничтожал и самое дворянство, ибо Дворянство, которое не служит, не могло рассчитывать и на дальнейшее владение крестьянами. Раз дворянин не должен был являться по приказу государеву «людным, конным и оружным» и становиться на защиту престола и отечества, так для чего ему было владеть и крестьянами? И поползли слухи о том, что за вольностью дворянства последует, как логическое последствие, и воля крестьянам... Чем дальше от Петербурга, чем глуше было место, тем фантастичнее были слухи о новом Государе. Мужицким царем являлся он в воображении обитателей далеких хуторов, и мешали ему дворяне и Государыня... Фитиль подносился к пороховому погребу, и Екатерина Алексеевна со страхом ожидала, когда догорит он до конца и когда все полетит на воздух и она со всеми... Двадцать первого февраля была уничтожена Тайная канцелярия... По утрам государственная работа с немцами в кабинете, указы Сенату, приказы Военной коллегии или муштровка гвардии на голштинский манер на дворцовом плацу, по вечерам шумные пиры, где струились табачные дымы, сизой пеленой затягивая потолок, где резко раздавалась немецкая речь и заливисто и звонко смеялась «будущая императрица» Елизавета Романовна Воронцова. Екатерина Алексеевна, сколько могла, удалялась от этих пиров. В печальном уединении, в глубоком раздумье о судьбах — своей, российской и своего сына, в чтении, в разговорах с людьми, имевшими мужество остаться ей верными, в дальних комнатах большого дворца проводила она эти дни, когда тихо наступала петербургская томная и точно ленивая весна. А про нее жестокая молва уже плела нелепые слухи и, желая подслужиться Государю и помочь ему освободиться от законной жены, рассказывала, что причиной ее уединения — ее внезапная беременность не то от Орлова, не то от Понятовского. Это принималось Государем благосклонно, и, не скрывая, говорили о скором заточении Государыни в монастырь. Наследник Павел Петрович в манифесте не был объявлен наследником престола, и шептали, шептали, что это-де потому, что Павел Петрович не сын Екатерины Алексеевны, но неизвестно чей сын, быть может, самой Императрицы Елизаветы Петровны... Воронцова расчищала путь к престолу не только себе, но и будущему своему потомству. Тошно было все это слушать, скучно прислушиваться и ждать, когда же неумолимая судьба окончательно захлестнет петлю на шее Екатерины Алексеевны. Странен и непонятен был Император. Он избегал Екатерины Алексеевны, она ему как будто была совсем не нужна, но это было до тех пор, пока что-нибудь сильно не задевало его и не потрясало. Тогда, как ребенок к маме или няньке, он шел к жене и делился с нею своим горем, своим возмущением, своими чувствами; он привык к ней, привык смотреть на нее, как на старшую, как на единственную, кто не из лести, но из какого-то чувства, которое, ему так казалось, должно было в ней сохраниться, мог дать ему верный и честный совет. Ладожский лед прошел в середине апреля, и наступили те очаровательные солнечные апрельские дни, преддверие майских холодов и дождей. Император стал чаще выезжать из дворца то на смотры, то на маневры. Готовился переезд его в Ораниенбаум, где большим лагерем стояли Голштинские войска. Император пропадал целый день неизвестно где. Он вернулся поздним вечером с зазябшим, покрасневшим лицом и прямо, не заходя на свою половину, прошел к Екатерине Алексеевне. Он был чем-то расстроен и потрясен. Государыня сидела в кресле у бюро. Она вопросительно посмотрела на мужа. Что ему надо от нее? — Ваше Величество, знаете вы, куда я ездил сегодня? Екатерина Алексеевна промолчала. — Ужасно!.. Я хочу с вами поговорить. Ибо сие касается нас обоих и Павла Петровича... — Я вас слушаю, Ваше Величество. — Я был... В Шлиссельбурге... У Ивана... У Императора Иоанна VI. Ужасное зрелище!.. Вы знаете, он возмужал... Да ведь и то, ему — двадцать первый год кончается. — Как вы его нашли?.. — Высокого роста... Очень худой... Длинное, белое лицо, продолговатый подбородок, синеватые глаза, и в них... Да, что-то романовское... Но... Жуткий... Точно призрак... Не от мира сего. Я отослал свиту, остался с ним вдвоем. Мы заговорили. Странна и беспорядочна была его речь. Он слабоумен. И то — двадцать лет в заточении и никого не видеть, кроме своих тюремщиков. Я его спросил: кто ты?.. Он отвечал... Сильно заикается... «Вы не знаете, кто я?.. Я не то лицо, за которое меня считают. Тот принц давно взят на небо. Но я готов отстаивать все права того лица, чье имя я ношу». Тогда я сказал: чье же имя ты носишь?.. Он усмехнулся... Как страшна была его усмешка! У меня мурашки побежали по спине от нее. Печально и сурово он ответил: «Арестант номер первый...» Больше мы не говорили. — Что же вы думаете делать с ним?.. — Я не знаю... Я еще не решил... Мне жаль его... Он мой... двоюродный брат... Он... Император! — Ваше Величество, вы не думаете, что в оном опасность для вас самих и для вашего сына? — Я не знаю... Но мне его жаль. Нужно быть милосердным и справедливым. Я враг несправедливости. Государь долго молча ходил по комнате взад и вперед. Екатерина Алексеевна сидела у своего бюро и по странной рассеянности перебирала бумаги на нем. Она не подумала об этом. Вот еще какая опасность, какое неожиданное препятствие возникало на ее пути. Было что-то жуткое в тишине весенней ночи, в белом ее призрачном свете и длинной и худой фигуре Императора, задумчиво и молчаливо шагавшего по мягкому ковру.
XIV
Государь приказал гвардии снять красивые и свободные петровско-елизаветинские кафтаны и обряжал полки в узкие, немецкого покроя мундиры. В строевой устав вносились изменения, и Государь лично проверял командиров в знании нового устава. От полевых полков отобрали их имена, прославленные в петровских и елизаветинских походах, и повелели им впредь именоваться по фамилиям Полковых командиров, все немцев. На учениях гвардии Государь постоянно был недоволен и кричал, что он уничтожит гвардейские полки и заменит их голштинцами. В то же время он деятельно готовился к войне с Данией. В полках шло глухое брожение. Было серое и туманное майское утро. К одиннадцати часам утра на Дворцовой площади выстроился развод от лейб-гвардии Измайловского полка. Разводом было поведено командовать подполковнику гетману Кириллу Григорьевичу Разумовскому. Полнеющий, застенчивый, никогда не знавший солдатской муштры, человек совершенно штатский, граф Кирилл Григорьевич неловко салютовал эспантоном и не знал, куда ему идти и где стать. Государь стоял на крыльце. — Подполковник Разумовский, — резко крикнул он. — Пожалуй-ка, братец, сюда. Разумовский подошел к Государю. Его полное лицо складывалось в неловкую смущенную улыбку. — Ты что же это, братец?.. А?.. Все путаешь у меня? — Никак осилить не могу, Ваше Величество. — Пустое... Научишься. Прусский устав — точный устав... Сие тебе не немецкая философия. А посмотри-ка, братец, как я его усвоил!.. Ты знаешь, братец?.. А!.. Поздравь меня!.. Король Фридрих произвел меня в генерал-майоры прусской службы... А? Гордиться можно!.. — Ваше Величество, осмелюсь доложить... — Ну, докладывай, братец, докладывай... — Вы можете с лихвой отплатить королю. — Да что ты говоришь такое, братец... Я и в толк не возьму... Пожалуй, поясни. — Произведите короля в русские фельдмаршалы. — Шутишь, братец... Все шутишь, я оных шуток не поклонник. Ну ступай... Сегодня у твоего брата встретимся. Там мои шутки услышишь. Только понравятся ли они тебе, мои-то шутки? Обед у Алексея Григорьевича был торжественный, пышный, богатый, как по-елизаветински умел трактовать знатных гостей старый вельможа. Два оркестра музыки играли на хорах, и выступали итальянские кастраты. Вся петербургская знать была на нем и все иностранные послы и посланники. По желанию Государя против него сидел датский посланник граф Гакстгаузен. Император был в каком-то приподнятом настроении духа. В конце обеда он внимательно посмотрел на датского посланника, точно только что узнал его, и, отвернувшись от него в сторону, ни к кому не обращаясь, сказал по-немецки: — Довольно долго Дания пользуется моей Голштинией... Ныне желание имею и я попользоваться ею. Граф Гакстгаузен покраснел, но не нашелся что сказать. Стали вставать из-за стола, и Государь подошел к гетману. — Помнишь мои утренние уроки? Ты датчанина видал?.. Слыхал, что я ему сказал? Я на ветер слов не бросаю. Я тебе, братец, дам тридцать полков, и ты поведешь их в Данию. Я выбрал тебя, братец, чтобы ты сопутствовал мне на походе и командовал моею армией. — Ежели так, Ваше Величество, то разрешите мне дать Вашему Величеству совет. — Какой совет?.. Ну, я слушаю, что еще придумал? — Поведите, Ваше Величество, выступать двумя армиями, дабы за армиею, находящеюся под моим командованием, постоянно следовала другая, чтобы заставить моих солдат идти вперед, иначе я не вижу, каким образом предприятие Вашего Величества может осуществиться. — Все шутишь, братец... Я утром еще тебе сказал, что я оных шуток не жалую. Граф Гакстгаузен едва дождался отъезда Государя с обеда и той же ночью отправил своего секретаря Шумахера с известием о готовящейся против Дании войне. Датский двор принял меры к обороне, собрал армию и начальство над нею поручил генералу графу де Сен-Жермени. Петр Федорович приехал в Ораниенбаум к Голштинским войскам и стал стягивать полевые полки к Риге. В воздухе запахло порохом.
XV
Сложным и запутанным становилось положение Императрицы Екатерины Алексеевны. В громадном Ораниенбаумском дворце одну половину дворца занял Государь с фрейлиной Воронцовой и своим двором, на другой, отдаленной части дворца, были отведены покои для Екатерины Алексеевны. Точно она и не была Императрицей и венчанной женою Государя. Великому князю Павлу Петровичу было поведено оставаться в Петербурге под присмотром Никиты Ивановича Панина. В большом Петергофском дворце шел ремонт. Рядом с комнатами Государя готовились помещения для Воронцовой. Государыне же отвели маленький, старый, неудобный и сырой дворец в Монплезире. Екатерину Алексеевну еще не убирали в монастырь, не ссылали за границу, но всем показывали ее ненужность, ее ничтож ность и удаленность от Государя и государевых дел. И в то же время от нее требовали постоянного присутствия на обедах и куртагах, на празднествах, которые по разным поводам давались то в Ораниенбауме, то в Петергофе, то в Петербурге, в Зимнем дворце. Ее присутствие было нужно Государю, чтобы на глазах у людей унизить ее, показать, кто теперь играет главную роль при Государе, чтобы по смеяться над нею и поглумиться. Положение Екатерины Алексеевны делалось нестерпимым. Двадцать четвертого мая состоялся обмен ратификацией между Россией и Пруссией. Семь лет длившаяся война прекратилась фактически со смертью Императрицы Елизаветы Петровны, когда были отозваны из Пруссии русские войска — теперь окончательно развязывались руки у Петра Федоровича, и тот, в угоду королю и для него, готовился к войне с Данией. Этот мир был торжество для Государя. От гофмаршальской части и от петербургского полицмейстера на девятое, десятое и одиннадцатое июня были объявлены всенародные празднества, и дни эти повелено было считать «табельными». Петербург был убран флагами и, несмотря на белые летние ночи, был иллюминирован бумажными фонарями и сальными плошками. На площадях играли и пели полковые музыканты и песельники. Шли гулянья в Летнем саду и Екатерингофе. В воскресенье, девятого июня, в пятом часу дня в залах Зимнего дворца и куртажной галерее начался парадный обед на четыреста персон. В голове стола сел Государь, имея при себе дежурство — генерал-адъютанта Андрея Васильевича Гудовича, посередине стола села Императрица, сзади нее стал дежурный при ней граф Сергей Александрович Строганов. Подле Государя был прусский министр барон Гольц, сегодняшний почетный гость и виновник торжества, по другую сторону — принц Голштинский Георг, дядя Императора и Екатерины Алексеевны. Все шло чинно, и, как было установлено для подобных обедов, играла полковая и итальянская музыка, били литавры. Император был утомлен утренним разводом и был раздражителен. Его резкий голос то и дело возвышался над нестройным гулом голосов гостей. Форшнейдеры нарезали жаркое и на золотых блюдах разносили его по гостям, наступило время тостов и виватов. Виночерпии разлили по кубкам пенное французское вино, голоса стихли, музыка перестала играть. Согласно с установленным на этот день церемониалом, Государыня должна была «зачинать тост про здравие императорской семьи». Все встали, осталась сидеть только Екатерина Алексеевна. Она красивым жестом, сидя, приподняла кубок над головой и сказала ровным, спокойным голосом: — Про здоровье императорской фамилии!.. Комендант, стоявший у окна, махнул платком. С Петербургской крепости резво и весело бабахнула пушка. Народ, толпившийся на набережной, нестройно закричал «ура». В дворцовых залах заиграли трубачи и забили литаврщики. Император резко обернулся к Гудовичу и сказал: — Ступай, братец, и спроси Ее Величество, почему она не встала, когда пили за здоровье императорской фамилии?.. Гудович подошел к Императрице. — Доложи Его Величеству, — сказала Екатерина Алексеевна, — понеже императорская фамилия не из кого другого состоит, как из Его Величества, его сына и меня, то я не полагала, чтобы мне для сего здравия надо было вставать. В зале ожидались другие тосты, и в нем стояла тишина. Гости продолжали стоять и, чувствуя, что произошло нечто, церемониалом не предусмотренное, прислушивались к тому, что говорилось подле Государя. И только пушки, разносясь по городу веселым эхом, продолжали бить через равные промежутки. — Ну?.. — поднимая брови, хриплым резким голосом сказал Государь. — Так в чем же дело, больна она, что ли? Ноги отвалились?.. Гудович сказал ответ Государыни. — Ну так ступай еще раз и скажи Ее Величеству, что она — дура и должна знать, что к императорской фамилии причисляются два наших дяди Голштинские принцы. Гудович, смягчая слова Государя, доложил Государыне о Голштинских принцах. Государь сел в кресло и прислушивался, приложив ладонь к уху. Лицо его исказилось гневом, он резко покраснел и крикнул на весь зал, брызжа слюнами: — Дура!.. Все притихли и точно съежились, стали меньше. Одна Государыня оставалась спокойной. Она обернулась со своей очаровательной улыбкой к графу Строганову. — Сергей Александрович, — сказала она. — Развлеки нас какою-нибудь шуткой. Его Величество скучать изволит. Граф Строганов, смело глядя в глаза Государю, начал по-французски: — Ваше Величество, разрешите рассказать одну историю, над которою теперь много смеются в Париже, — и, не дожидаясь ответа Государя, продолжал: — L'eveque de Versailles parle longuement chez le marechal d'Eshees... longuement et filandreusement. Le duc de Macurepois qui etait present s'endort et comme on propose de le reveiller, Monseigneur intervient avec bonhomie: «laissez le dormir, ne parlons plus». Le duc ouvre un oeil et dit: «si vous ne parlez plus — je ne dormirais plus».( Версальский епископ в гостях у маршала д'Эше говорит медленно и монотонно. Герцог Макюрепуа, который был при этом, засыпает. Предлагают разбудить его. Владыка вмешивается добродушно: «Оставьте его спать... Мы помолчим...» Герцог открывает глаза и говорит: «Если вы будете молчать, я больше не буду спать...» (фр.)) — Очаровательно, — сказала Государыня, теплым, ласковым взглядом обдавая Строганова. — Ты, братец, смотри у меня, — строго сказал сильно разгневанный Государь, — как бы я тебя заместо твоего дюка разбудить не велел как следует! Он встал и провозгласил очередной тост: — Про здравие Его Величества короля Пруссии!.. Заиграли трубы, загремели литавры, с верков крепости понеслась салютационная пальба. Парадный обед продолжался в великой и строгой напряженности. Разговоры поминутно прерывались, и в зале то и дело стояла тишина. Император был вне себя от бешенства. Едва кончился обед и гости направились в большую залу, Государь вызвал к себе князя Барятинского и пошел с ним в малую малахитовую залу. Все боязливо перед ним расступались, принц Голштинский Георг-Людвиг пошел за Государем. — Оного шутника, — задыхаясь от злобы, сказал Государь, обращаясь к Барятинскому, — за его глупые и неуместные шутки и анекдоты, за французские гиштории немедля выслать в его загородный дом. Голштинский принц взял Петра Федоровича под руку. — Я всю оную компанию разгоню, — продолжал Государь. — Я сошлю всех, куда Макар телят не гонял!.. Чер-р-рт! Ее!.. Ее Величество, разумею я, — аре-стовать! — Кого, Ваше Величество?.. — Что?.. Оглох, братец!.. Не понял?.. Пойми: Ее Величество — ар-ресто-вать!.. — Ну, полноте, Ваше Величество, — воркующим баском сказал Голштинский принц по-немецки. — Слыханное ли дело, чтобы Государыню Государь арестовывал?.. И за что? Ваше Величество оскорбили ее, Ваше Величество виноваты перед нею! Он повел Государя вглубь аванзалы и все крепче и дружественнее, по-родственному сжимал его локоть, воркуя по-немецки. — Я отходчив, Ваше Высочество... Я добр... Я справедлив, но я Государь... Вы мой гость... — говорил Петр Федорович. — Тем более, Ваше Величество. Барятинский в ожидании, чем все это кончится, следовал за Государем. — Барятинский, — обернулся Петр Федорович к генерал-адъютанту. — С арестом Ее Величества повременить!.. Успеется!..
XVI
По окончании празднеств, двенадцатого июня, Император с двором вернулся в Ораниенбаум. Екатерина Алексеевна с сыном и несколькими придворными до понедельника семнадцатого июня оставалась в Петербурге, семнадцатого с несколькими фрейлинами переехала в маленький, старый Монплезирский дворец в Петергофе. После публичного оскорбления, нанесенного ей во время парадного обеда, буря кипела в ее душе. Жажда мести была в ней и страх, что не успеет она ничего сделать. Она была хорошо осведомлена о том, что уже был раз отдан приказ об ее аресте. Он отложен, но не отменен. Она могла его ожидать каждый день. Почему медлил Государь?.. Потому, что большой Петергофский дворец был не отделан? Не были закончены так, как того хотела Елизавета Романовна, комнаты Воронцовой, будущей Императрицы?.. Как не хотел он венчаться на царство, потому что венцы не были готовы. Или хотел раньше отбыть под Ригу, к армии? Нависал над нею удар, и приходил конец всем ее мечтаниям. Знала она, что теперь это она должна упредить его и решиться на какой-то шаг. На какой?.. Этого она не знала. Перед нею был пример ее тетки. Та сама, самолично, явилась во дворец и арестовала правительницу и малолетнего Императора. Сама все сделала и была приветствована солдатами. Но ее тетку солдаты знали, и ее тетка знала солдат и умела с ними говорить. Екатерина Алексеевна не рисковала одна явиться к полкам. Что скажет она и как?.. Ей нужны были помощники. У нее были эти помощники, но они почему-то медлили, и Императрица жила в Монплезире, постоянно выезжая на празднества в Ораниенбаум, и каждую ночь ожидала ареста, высылки, пострижения, быть может, смерти! Белые летние ночи были без сна. То мечтала она, как все это выйдет и как тогда она за все отомстит. Длинный свиток огорчений, измен, оскорблений, обид замыкался резким словом, кинутым ей при всех, и заставлял ее крепко сжимать губы и думать о кровавой мести. «Если бы я была мужчиной! Я сумела бы отомстить!..» Под тонким, шелком крытым одеялом она ворочалась до утра, не в силах прогнать думы, не в силах подавить слезы бессилия. «Что же они?.. Что же они-то думают?.. Орловы? Разумовские?.. Ужели не понимают, что дни мои сочтены, что, может быть, уже сегодня...» Она вставала с постели, отдергивала занавес. Над парчовою простынею моря висит золотое солнце, и кажется, что оно и не сходило с неба. За узким домом-дворцом скрипит по гравию железными шинами бочка. Водовоз привез воду. Шумит по деревянным бадьям водяная, широкая струя, и заспанные голоса раздаются там. Все такое мирное, повседневное, обыденное. Неслышными шагами проходит в антикамеру камер-фрау Шаргородская, и сейчас же пахнет свежими левкоями и резедой. Шар-городская расставила букеты по вазам. В зале, за тонкою стеною, бронзовые часы пробили шесть. Длинный день начинается. Из Петербурга в почтовой бричке приедет от Панина курьер, привезет письмо, как вел себя Пуничка, как учился, о чем с ним говорили. В коляске примчится загорелая, запыленная, полная слухов, «эхов» и новостей Екатерина Романовна Дашкова, кинется к ногам Государыни, схватит ее маленькие ручки и целует, целует без конца, целует горячими устами то ладони, то верх руки. И вперемежку с поцелуями говорит отрывисто по-русски и по-французски, беспорядочно, сбивчиво: — По городу, Ваше Величество, ходят люди, особливо гвардейцы. Въявь Государя ругают... — Слышать просто страшно... Михаил Ларионович вчера за вечерним кушаньем во дворце сказал, что Император от народа ненавидим, что безрассудство, упрямство и бестолковое поведение Государя общее недовольство вызывают. — Что в Ораниенбауме?.. — Ужасно!.. Император собирается расторгнуть браки всех придворных дам и выдать их замуж уже по своему усмотрению. Его Величество собирается жениться на моей сестре. — Давно о сем говорят. Да что-то не выходит. Дальше, кого на ком венчать собираются? — Прусский посланник Гольц должен жениться на графине Строгановой... — То-то, поди, доволен старый немец... Капуцинские замки! — Марье Павловне Нарышкиной, графине Брюс и Марье Осиповне Нарышкиной повелено выбрать мужей, каких они сами пожелают. — Кого же выбрали? — При своих хотят остаться. — Нарцисс и моська. — По-прежнему — утеха Государева. По вечерам только и разговора что о войне с датчанами. Шлезвиг уже делят. — Не убивши медведя, со шкурой расправляются. — Вчера, двадцать пятого июня, освящали в Ораниенбауме лютеранскую кирку для голштинцев. Император сам был при освящении и раздавал солдатам молитвенники... В народе болтали, что Император приобщался по лютеранскому обряду. — Все «эхи»!.. Пустые «эхи»!.. Знают ли о том в казармах петербургских полков?.. Ты Орловым скажи. — Капитана Ямбургского драгунского полка Зейферта, который за измену фельдмаршалом Фермером был арестован, Государь помиловал. — В казармах скажи: помиловали-де немца, а своим скоро житья не станет. Замолчат. Большое, красное солнце стоит и стоит над Кронштадтом, над синеющими лесами шведского берега. От солнца красно-бирюзовая дорога легла по морю до самого берега и блестит так сильно, что больно глазам. Вечерний ветерок колышет камыши, и они тихо шуршат, навевая мирную дрему. Волны с шепотом подкатывают к песчаному, низкому берегу, к самому полу монплезирского крыльца, на котором сидят Императрица и Дашкова, и расстилаются прозрачною влагой. От воды пахнет илом и рыбой, от берега острый запах жасмина несется. Дрозды в высоких елях и лиственницах парка посвистывают. У дворца Марли сторож в колокол звонит, сзывая ученых карпов на кормежку, еще петровская затея. Императрица Екатерина I любила смотреть, как играли рыбы под водою, выворачиваясь то темными спинами, то золотистыми брюхами. Над морем белые чайки чертят в светлом небе перламутровый узор и резко кричат. В вечерней тишине слышнее дремотный шепот фонтанов в большом нижнем парке. Оттуда пахнет сеном — сегодня девушки с песнями метали его в стога по всем ремизам петергофских садов. Нет... Все мирно, тихо... Ничего не случилось, да ведь само-то собою ничего и не случается! Кто-то спорою рысью проехал по парковой дороге, слышно, как остановился у Монплезира, спрыгнул с седла. Тяжело вздохнула лошадь. Курьер! И вот бессознательная тревога вдруг охватила Екатерину Алексеевну. Курьер!.. Что в нем могло быть особенного? Каждый день приезжали курьеры, то с приглашением на обед к Разумовскому в Гостилицы, то с извещением о куртаге в Ораниенбауме, то с запиской от Гофмаршальской части, но почему-то сейчас, в этот тихий и уже ночной час, при этом бледном небе этот курьер показался каким-то особенным, сулящим что-то. С трудом сдерживая волнение, Екатерина Алексеевна повернулась к Дашковой и сказала наружно спокойным голосом: —Пойди узнай, что там такое?.. Сама подошла к окну и смотрела, как утихало, смиряясь, точно на ночь укладывалось, море, и вот уже загорелись едва видными звездочками огни на мачте стоящей на море брандвахты. И казалось, что так много прошло времени с тех пор, как Дашкова побежала на двор. Едва услышала знакомые, торопливые, поспешные шаги, повернулась к двери и спросила негромким голосом: — Ну? — Пассека арестовали. Несколько минут обе стояли одна против другой, не говоря ни слова. Мучительны были их думы. Пассек был офицер Преображенского полка, один из немногих через Дашкову посвященных в тайну Императрицы — «царствовать одной». — Пассек не выдаст, — тихо сказала Дашкова. Императрица знала, что Пассек не выдаст. Не в этом дело, но Пассек — первое кольцо той недлинной цепи, последним кольцом которой была Екатерина Алексеевна. Все это неслось ураганом несвязных, путаных мыслей в голове Императрицы. Она не знала, что предпринять и можно ли и нужно ли что-нибудь предпринимать? — Пойди... Нет... Постой!.. Погоди!.. Да, вот что... Скачи сейчас... К Алехану... Ему скажи, что... Пассека арестовали... — Он, я думаю, уже знает, — робко сказала Дашкова. — Да, может быть... Нужно, чтоб он знал, что я сие знаю... — Так я поеду... — Скачи, милая... Поспешай... Императрица осталась одна. Она прошла в опочивальню, вызвала Шаргородскую, разделась и легла спать. Но сон долго не приходил к ней. Пассека арестовали... Добираются до всего... А тут Шаргородская только что спросила, какое платье приготовить на завтра... Завтра — folle journee(Сумасшедший день (фр.)) — пикник в петергофских садах, катанье на лодках по каналам, обед в большом дворце и фейерверк на море. Император приедет с Елизаветой Романовной и будет ломаться с ней на всем народе... Вчера... Вчера в Японской зале Ораниенбаумского дворца был большой обед и после него маскарад в театре. За обедом Император был необычайно мрачен, молчалив и зол. Во время маскарада незнакомая маска подошла к Екатерине Алексеевне и сказала по-немецки: «Полковник барон Будберг сегодня докладывал Государю, что против него обнаружен заговор и что будто его самого, Будберга то есть, к этому заговору склоняли... Остерегайтесь...» Маска исчезла в толпе домино. Сегодня арестовали Пассека... Все это было как-то в связи одно с другим, все это было очень тревожно и прогоняло сон усталой, измученной волнениями Государыни. И только под утро она стала забываться крепким и спокойным сном.
XVII
Те, кому нужно было знать в Петербурге, что Пассека арестовали, те узнали об этом и помимо Дашковой. Пассека арестовали по приказу от Императора из Ораниенбаума и по самому пустому делу. Утром, когда гренадерская рота Преображенского полка, которою командовал капитан Пассек, строилась на ученье, на галерею полковой избы вышел солдат и начал громко говорить, что когда полк выйдет в Ямскую, в поход против Дании, то гренадерам надо будет спросить: «Зачем и куда нас ведут, оставляя возлюбленную матушку Государыню, которой мы завсегда готовы служить?» Об этом доложили поручику Измайлову и капитану Пассеку. Пассек прогнал доносчиков и повел роту на ученье. Тем временем обо всем происшествии доложили полковому командиру, полковнику Ушакову, и добавили, что в этом подозрительно то, что капитан Пассек неоднократно говорил непочтительно об Императоре. Ушаков нашел нужным донести обо всем непосредственно Императору и погнал гонца в Ораниенбаум. Гонец вернулся после полудня с приказом Государя: «Пассека арестовать при полковом дворе...» Гренадерская рота, узнав об аресте своего командира, вышла на полковой двор в полном вооружении, но когда офицеры не пришли к ней, гренадеры постояли на дворе и разошлись. Неспокойное и тревожное время наступило в Преображенском полку. Солдаты не доверяли офицерам, офицеры боялись своих солдат. И каждому было ясно, что зашли в какой-то тупик и что нужно искать из него выхода. Об аресте Пассека сейчас же стало известно всем тем, кто был с ним в связи, Григорий Орлов послал гонца к Императрице, сам поехал в дом к Дашковой, а младшего брата, измайловца, уже вечером послал к Кириллу Разумовскому. Кирилл Григорьевич этот вечер проводил один в своем большом доме на Мойке. Графиня Екатерина Ивановна с дочерьми Натальей Кирилловной Загряжской и Елизаветой Кирилловной с утра уехала к Алексею Григорьевичу в Гостилицы. В доме были тишина и летняя отрадная прохлада больших и чистых покоев. Кирилл Григорьевич сидел у раскрытого окна, выходившего в большой, молодой еще сад на берегу Мойки, и прислушивался, как постепенно замирал и затихал город. Камердинер постучал за дверью и осторожно нажал бронзовую ручку. — Войди... Неслышными шагами хорошо вышколенный слуга подошел к Кириллу Григорьевичу и сказал: — К вашему сиятельству офицер Измайловского полка по срочному делу. — Проси. Разумовский выслушал доклад о том, что капитана Пассека арестовали по приказу из Ораниенбаума. — Добре. Дальше что?.. Кто тебя послал ко мне?.. — Брат Григорий. Он поехал к графине Екатерине Романовне, Алехан собирается ехать в Петергоф, чтобы привезти Государыню прямо к нам... в Измайловский полк. Ни один мускул не дрогнул на лице Разумовского. Он внимательно посмотрел на молодого взволнованного офицера, молча подошел к нему, крепко охватил его за локти и выпроводил, не говоря ни слова, из своего кабинета. Потом он плотно запер двери и подошел к окну. Лицо его было спокойно и полно решимости. «Ну вот, настал и мой час показать всю силу преданности той, кого одну любил, люблю и буду вечно любить... Да-а... Ну что же, любишь кататься — люби и саночки возить... Кто же другой?.. Из глухой деревни — малороссийский гетман, президент императорской Академии наук... Сколько почета, богатства!.. Какие хоромы... И все, если нужно, сменить на плаху...» — Долг перед Родиной и перед Государыней превыше всего, — прошептал он, подошел к столу и позвонил в бронзовый колокольчик, В ожидании слуги он достал бумагу и стал писать. Широким, размашистым почерком он писал: «Божиею милостью мы, Екатерина Вторая, Императрица и Самодержица Всероссийская и пр., и пр., и пр. Всем прямым сынам Отечества Российскаго явно оказалось, какая опасность всему Российскому государству начиналась самым делом...» — Адъюнкта Тауберта, содержателя академической типографии, сейчас ко мне... Да живо... Конным послать... — не оборачиваясь от написанного, сказал Кирилл Григорьевич вошедшему слуге. Он перечитал бумагу. «Российскаго... Российскому... неладно... тавтология... Разве за Тепловым послать? Ему поручить. Потом... Сейчас не годится!» Разумовский переменил перо и продолжал писать с титлами наверху и завитками внизу: «А именно, закон наш православной греческой перво всего возчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так что церковь наша греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменою древняго в России православия и принятием иновернаго закона...» Он остановился и задумался. «Эхи такие об сем по городу ходят». Потом продолжал писать: «Второе: слава российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, через многое свое кровопролитие заключением новаго мира с самым ея злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение; а между тем внутренние порядки, составляющие целость всего нашего отечества, совсем испровержены. Того ради убеждены будучи всех наших верноподданных таковою опасностью, принуждены были, приняв Бога и Его правосудие себе в помощь, а особливо видев к тому желание всех наших верноподданных ясное и нелицемерное, вступили на Престол наш всероссийской, самодержавной, в чем и все наши верноподданные присягу нам торжественную учинили. Екатерина...» Разумовский прочел и перечел написанное и присыпал пестрым с золотом песком. О многом в этом манифесте было умолчано, многое было неясно. А что же с Императором, куда он девался?.. А что же с Великим Князем Павлом Петровичем, будет он теперь наследником или нет?.. Но разве я знаю ее планы?.. Я знаю, как все сие случится? Она сама никогда нам о сем не говорила. Важно в оную решительную минуту сказать — вот свершилось — я Императрица и Самодержица, а там уж она сама всем распорядится... Сама своим смелым и ясным государским умом все и всех рассудит и по местам посадит, кому и где сидеть. Потом Теплов нам настоящий манифест соорудит. Сейчас — и этот сойдет. Неслышными шагами шагая по ковру, Кирилл Григорьевич подошел к двери и окликнул камердинера: — Тауберт здесь? — Зараз сюда пожаловали. — Проводи ко мне. Старый немец в синем академическом кафтане, в седом парике с низкими поклонами прошел в кабинет и остановился против Разумовского. — Прочти сие... Все ли понял и разобрал?.. Сейчас в подземелье академического дома посадишь наборщика и печатника с их снарядами для печатания ночью сего манифеста. Сам будешь при них неотлучно и будешь править корректуру. Понял? Тауберт повалился в ноги Разумовскому. — Ваше сиятельство... Пощадите... Жена... Дети... Умоляю ваше сиятельство от подобного поручения меня избавить. — Ты прочел бумагу... Знаешь все... Понимай, что знаешь... Или голова твоя с плеч слетит, или к рассвету листы будут готовы для расклейки по городу. — Разумовский высунулся в коридор и крикнул: — С гусаром проводить господина адъюнкта до самой академии. Разумовский прошел в спальню, отпустил слугу и вместо того, чтобы ложиться, надел на себя мундир Измайловского полка и сел в нем у окна. Теплая, душистая, летняя ночь тихо шествовала над Петербургом. Город спал. Прогремит где-то далеко по булыжной мостовой извозчичья двуколка, съедет на деревянный настил, и затихнет ее шум. Чуть шуршит потревоженная набежавшим ночным ветром листва густых лип и дубов в саду, да за Мойкой раздадутся на Адмиралтейской крепости крики часовых: «Слушай!.. Слушай!.. Слушай!..» — и замрут в отдалении, точно растают в хрустальном воздухе прозрачной, томной, северной ночи. И долго стоит полная, торжественная тишина. Небо зеленеет над адмиралтейской иглой, и ужо горит ярким блеском золотой ее кораблик. Слышно, как плеснула рыба в Мойке, и опять полетело, понеслось над городом: «Слушай!.. Слушай!.. Слушай!..»
XVIII
Екатерина Алексеевна проснулась точно от внезапного толчка. В антикамере за занавесями кто-то был. Горничная Шаргородская сердито сказала шепотом: — Да что вы в самом деле, с ума, что ли, сошли? Нельзя вам сюда. Сказывают вам — Государыня почивать изволят. Екатерина Алексеевна открыла глаза. Занавеси наполовину раздернуты. В антикамере мутный, предутренний летний, зеленоватый свет, и кто-то большой стоит там у самой занавеси. — Кто там? — спросила Екатерина Алексеевна. Она уже догадалась, кто мог быть у нее в такой ранний час, и шибко забилось ее сердце. — Ваше Величество, здесь я, Алексей Григорьевич, по неотложному делу. Пора вставать. Ваше Величество, все готово, чтобы провозгласить вас. Государыня ничего не спросила. Она поняла, что — вот оно! И пришла ее судьба, и уже нет иного выхода, как довериться вполне этому человеку, и если не это — то завтра с нею покончит Император и его голштинцы. — Хорошо. Обожди. Сейчас я оденусь... Она быстро и тщательно оделась. Черное простое платье, на голове маленькая черная же шляпа, легкая накидка от пыли. Она вышла в антикамеру. Щеки горели от свежего умыванья, и под юбками дрожали ноги от волнения и утреннего холода. И как всегда, когда говорила по-русски, на «ты» обратилась к Орлову; — Ты один?.. — Со мною Василий Ильич Бибиков. Он остался при карете. Шаргородская в шали вышла за Екатериной Алексеевной и приказала лакею Шкурину проводить Императрицу. Они пошли пешком по парку, поднимаясь по песчаной дороге к Петербургскому тракту. Утренний воздух бодрил. Свежим сеном, липовым цветом, резедою и левкоями пахло. Неугомонно щебетали и пели птицы. Пыль была прибита росой, и легко было идти по пологому подъему. Нигде не было людей. Петергоф спал утренним крепким сном. У настежь раскрытых ворот с кирпичными столбами стояла запыленная карета, запряженная шестеркой. Бибиков отошел от нее и, сняв шляпу, поцеловал руку Императрице. Екатерина Алексеевна и Шаргородская сели внутрь, Бибиков и Шкурин стали на запятках, Орлов полез на козлы к кучеру. — Пош-шел, — наигранно весело крикнул он, хотя — вот он, кучер — сидел рядом с ним. Карета покатилась вдоль парковой ограды. Никого не было в эти часы на Петербургской дороге. Миновали железные ворота и покатили вдоль знаменских лесов. Восходящее солнце сквозь стекла кареты слепило глаза Государыни. С каменной дороги карета съехала на мягкую обочину, кучер пустил лошадей вскачь, и карета неслась в облаках пыли. У Вологодско-Ямской слободы остановились. Было как во сне. Впереди, как на декорации, тянулись избы, крытые тесом. В открытое окно кареты Екатерина Алексеевна видела, как тяжело водили боками запаренные лошади и голубой пар поднимался над их мокрыми спинами. Против кареты стояла парная извозчичья коляска, в ней сидели Григорий Орлов и князь Федор Сергеевич Барятинский. Они сейчас же выскочили из коляски и подбежали к Государыне. — Что в городе? — спросила, выходя из кареты, Екатерина Алексеевна. — Все тихо. — Что же думаешь делать?.. — Полагаю, что надо ехать в Измайловский полк. Ваше Величество, садитесь со мной в коляску. Те лошади устали, они следом за нами будут, нам же нельзя терять ни минуты. И все так же покорно, бездумно, без всякого плана, отдаваясь подхватившему ее року и этим людям, которым она верила вполне, Екатерина Алексеевна оперлась на руку Григория Орлова и села в коляску, и они поскакали вдвоем к зеленевшему впереди березовыми рощами городу. У деревни Калинкиной, где по светлицам стоял Измайловский полк, Орлов на ходу спрыгнул с пролетки и побежал по пешеходной тропинке через березовую рощу к полковой избе. Екатерина Алексеевна одна с извозчиком поехала шагом к воротам полкового штаба. Душистыми вениками пахли березы в утреннем солнечном пригреве, и кругом стояла дремотная, ленивая тишина. Столица империи Российской спала крепчайшим сном. И только коляска въехала в ворота, как, разрушая колдовство тихого, безмятежного утра, дерзко и тревожно пробил дробь барабан и сейчас же забил тревогу. Под звуки тревоги Екатерина Алексеевна медленно ехала по полковому проспекту в аллее высоких берез. На полковом дворе к ней подбежали человек восемь солдат. Они окружили коляску, остановившуюся посередине песчаного двора. По избам кругом двора был слышен шум, невнятный говор и крики. Тут, там появились люди. На бегу вздевая тесные немецкие мундиры в рукава, кто с ружьем и в ранце, кто без ничего, они бежали по ротным проспектам на полковой сборный двор. Шапки были надеты кое-как, плохо напудренные мукою косы торчали в разные стороны. Упал оброненный барабан и с глухим рокотом покатился по земле. Сержант двинул по затылку зазевавшегося мальчика-барабанщика. Люди сбегались к одиноко стоявшей коляске с маленькой женщиной в запыленном черном платье и окружали ее. Кто-то крикнул «ура», и молодой •несмелый голос закричал: — Да здравствует наша матушка Екатерина!.. И вдруг сразу мощно, громко, раскатисто, отдаваясь эхом об избы, полетело, далеко разносясь по городу, лихое, восторжен ное «ура»! В толпе, окружавшей Государыню, возрастало возбуждение. Одни солдаты подбегали к Екатерине Алексеевне, преклоняли колени и целовали подол ее платья, другие утирали полами мундира крупные солдатские слезы. Толпа густела, двигалась, шевелилась и напирала на стоявшую подле коляски Государыню. — Полегче, ребятки!.. Матушку затолкаете! Екатерина Алексеевна стояла в солдатском, заливавшем ее море и молчала. Она понимала, что всякие слова теперь лишние, что она все равно не знает, что сказать, и не сумеет сказать то, что нужно и как нужно. И так в этой толкотне подле нее прошло несколько минут, показавшихся Государыне бесконечно долгими. Но вот от офицерских светлиц и из города показались офицеры. Одни бежали пешком, одни ехали верхом, совершенно готовые, в полной походной форме. И кто-то из них уверенно крикнул в пространство: — За батюшкой-то послали? И из аллеи берез кто-то радостно и возбужденно ответил: — Зараз и шествуют. В солдатской тесной толпе зашевелились, одни, ложась спинами на других, осаживали, другие закачались в стороны, и широкая улица образовалась в людской толпе. Старый священник, отец Алексей Михайлов — он восемнадцать лет состоял полковым священником Измайловского полка — в облачении, с крестом и Евангелием бодрою, торопливою походкой шел к Государыне. Причетник-солдат, согнувшись, неловко тащил за ним аналой, накрытый парчовым покровом. В солдатской толпе вдруг полная тишина установилась. Екатерина Алексеевна преклонила колени и приложилась к кресту и раскрытому на аналое Евангелию, потом отошла и стала за священником. Тот поднял высоко над головою крест и несколько мгновений стоял так, ничего не говоря. Ослепительно горел золотой крест в его руке. Одна за другою обнажались солдатские головы. Те, у кого были ружья, брали их «на молитву», в толпе образовался некоторый порядок, какое-то подобие шеренг становилось вокруг Императрицы. Офицеры вышли вперед и сняли шапки. И стало так тихо, что было слышно, как дремотно шептали березы, как чирикали воробьи и гулькали голуби. Слышно было частое дыхание взволнованных солдат. Священник выше поднял руку с крестом и сказал негромко, но в этой тишине слова его донеслись до самых углов полкового двора: — Поднимите, братцы, правую руку, сложив персты, как для крестного знамения, и повторяйте за мною слова воинской вашей присяги. Присягнем служить матушке Государыне Екатерине Алексеевне. Лес загорелых, темно-бронзовых рук стал над головами. Показались рукава мундиров над белыми париками. — Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом перед святым Его Евангелием в том, что хощу, — торжественно провозгласил священник, явственно выговаривая каждое слово. — Клянусь... Богом... Евангелием... хощу... хощу... — шепчущим рокотом пронеслось над толпою. — И должен Ея Императорскому Величеству, Самодержице Всероссийской... У солдат загорались глаза. Сознательно или бессознательно, но все громче и властнее раздавался рокот: — Ея... Величеству.. Самодержице... Всероссийской... Было нечто величественное, таинственное и страшное в самых звуках малопонятных слов. Измайловский полк присягнул Императрице Екатерине Алексеевне. Раздвигая солдатскую толпу грудью лошади, к Императрице подъехал подполковник Кирилл Григорьевич Разумовский и, салютуя шпагой, спросил: — Ваше Величество, куда повелите вести полк?.. Григорий Орлов ответил за Государыню: — К семеновцам. Строя все еще не было, но офицеры стали по ротам. Священник в облачении, с крестом в руке стал во главе полка, за ним поехала коляска, в которую села Екатерина Алексеевна, рядом с коляской ехали Разумовский и те офицеры, которые были верхом. За ними толпою, заливая всю ширину улицы от домов до домов, кто с мушкетом на плече, кто безоружный, шли измайловцы. Петербург проснулся. В окнах были видны встревоженные, испуганные лица, к воротам люди выбегали и спрашивали у солдат, что случилось. Им отвечали: «Матушка Государыня Екатерина Алексеевна взошла на Российский престол, и ей была солдатская присяга, а теперь идут, сами не знают куда...» Обыватели крестились истово и присоединялись к толпе солдат. Когда подходили к Фонтанке, сквозь гул и гоготание толпы было слышно, как над рекою в Семеновском полку били барабаны тревогу. По Сарскому и Новому мостам навстречу измайловцам толпами бежали семеновцы. Они махали шапками и кричали «ура»... И стали слышны все более и более настойчивые крики: — В Зимний... В Зимний дворец... Ступай все к Зимнему... Там общий сбор будет... И опять кто-то распорядился — послал рейтара к преображенцам, чтобы поспешали к Зимнему дворцу, присягать Императрице. Толпа, минуя Семеновские светлицы, свернула на Садовую улицу. Впереди дружно ударили барабаны, люди подтянулись, взяли ногу, шаг стал шире и тверже, шеренги начали выравни ваться. В солдатском потоке двух перемешавшихся полков совсем потонула коляска с маленькой женщиной в сером от пыли платье. У Невской перспективы остановились. С Фонтанки от Аничкова моста бежали гиганты преображенцы, и никто не знал, с чем они бежали, но все знали, что это самый любимый и самый надежный полк был у Императора. Преображенцы быстро выстраивались поперек Садовой улицы, преграждая путь измайловцам и семеновцам. Екатерина Алексеевна вышла из коляски и пешком направилась к Преображенским гренадерам. Она совсем потерялась перед великанами, солдатами. Гул приветствий и радостных голосов раздался ей навстречу. — Виват, матушка Екатерина Алексеевна!.. Солдаты выходили из шеренг и окружали Императрицу, спеша ей рассказать про себя и все объяснить, как и что вышло. — Прости, милостивица, что припоздали маненько... — Нам бы первыми быть подле тебя должно. — Да вишь ты, офицера нас не пускали... Все ожидали какого-то приказа. — Такое дело!.. Каждый сам за себя понимает, что нужно, им, вишь ты, приказа нужно! — Присягу, мол, нарушаем! — Присяга!.. Матушке Государыне присягнем!.. — Майор Воейков, шпагу обнажа, на коне солдат рубить зачал. — Такой озорной!.. Мы яво в штыки... На Фонтанном спуске в реку от нас кинулся. — Ей-Богу. Перепужался страсть как! — Солдатский штык не игрушка. Испужаешься... По пузо лошади в воде стоит... Монамент!.. — Капитан Измайлов да поручик Воронцов пускать нас не восхотели. Ворота кинулись запирать. Тут уже и офицера поняли, что не так надоть. Премьер-майор Меньшиков как гаркнут: «Ура, Императрица наша Самодержица!..» А тех офицеров арестовали. На габвахт повели... Улыбающийся, сияющий успехом Меньшиков проталкивался через толпу. Другие офицеры следуют за ним. Восторженно, блестящими глазами смотрит на Императрицу Державин и преклоняет колени перед прекрасной Государыней. — Следуйте за нами... Приведете ваших молодцов к присяге мне, — говорит Екатерина Алексеевна и идет к своей скромной коляске. По Садовой улице, запружая ее крупными ганноверскими конями, в белых колетах, со шпагами у плеча рысью несется Конная гвардия. Гомон толпы, отдельные восклицания солдат, крики частных людей, неожиданные «виваты», исторгнутые из чьей-нибудь переполненной восторгом груди, все заглушилось цоканьем копыт по деревянной мостовой и протяженными кавалерийскими командами. — Эс-с-кадрон!.. Сто-о-ой, ра-равняйсь!.. На прекрасных лошадях, в синь отливающих на солнце, к Екатерине Алексеевне скачут курц-галопом генерал-поручик Вильбоа, князь Волконский, граф Брюс, ротмистры Баранов, Александр Новосильцев, штабс-ротмистры Илья Дараган, барон фон дер Пален, все те, кого столько раз видала во дворце и на разводах Великая Княгиня, кого чаровала своею улыбкой, своим приветливым разговором. Молча машет Императрица рукой, дает поцеловать ее склоняющимся с седел к ней офицерам, садиться в коляску и, сопровождаемая офицерами Конной гвардии, как почетным эскортом, едет по Невскому. Сзади нее глухо гудят конно-гвардейские литавры и играют трубачи. Пока присягал Измайловский полк и Екатерина Алексеевна шествовала к Петербургу, окруженная все нарастающею толпою, десятки академических служителей разбежались по всем площадям Петербурга и на церковных оградах и на стенах присутственных мест расклеили сырые еще листы манифеста Государыни, о котором та еще и не подозревала. Алексей Орлов и Кирилл Разумовский шествовали с Государыней, а Григорий Орлов и княгиня Дашкова, через посылаемых конных дворовых людей осведомляемые о каждом шаге Государыни, рассылали записки духовенству, в Сенат и Синод. Стоустая молва опережала гонцов. Какой прекрасный это был день! Небо без облака, и солнце струит и струит золотые лучи по Петербургу, красит его зеленые сады и сверкает на куполах церквей. А с тех уже поплыл, понесся плавный торжественный перезвон сотен колоколов и говорит о чем-то праздничном, необыкновенном, что случилось вот сейчас в столице Российской империи. Девять часов утра, площадь у Казанского собора совсем запружена народом, и высланы от Конного полка дозоры, чтобы расчистить в толпе дорогу войскам. У паперти стоит высокая митрополичья карета, запряженная шестериком серых лошадей под белыми суконными попонами. Преосвященный Вениамин, архиепископ Санкт-Петербургский, в полном облачении, окруженный сонмом духовенства, ожидает Императрицу. Пока шло молебствие, офицеры на площади привели полки в порядок, установили расчет, построили поротно, и, когда Императрица вышла из церкви, шествие пошло уже «парадом» с музыкой и барабанным боем. Государыня вошла в прохладные залы дворца. Ее глаза в покрасневших от бессонной ночи, длинной дороги и пыли припухших веках горели, как небесные звезды. Сама она себе и окружающим в эти чудесные часы, когда все свершалось, как в какой-то арабской сказке, казалась высокого роста. Ног под собою она не чувствовала, как не чувствовала ни голода, ни утомления. Все веления тела смолкли, и была только одна огромная душа, которая всем распоряжалась, все предвидела и все понимала. До сих пор она ничего не приказывала и, кроме слов привета и благодарности, ничего не говорила. Теперь вошла в зал, и вдруг — тишина кругом нее и против нее толпа офицеров, ждущих ее распоряжений. Она осмотрела их. Какая это все была молодежь!.. Все ее однолетки!.. Да ведь таким-то — будущее! И какое во всех них восторженное выражение, какой блеск в глазах, и в этих глазах — она уже не сомневалась — победа!.. — Пошлите за Государем Наследником... Одним этим наименованием она уже установила будущее. До сих пор Павел Петрович не был наследником — он был просто Великим Князем. Она не назвала его императором, этим самым устраняя саму возможность своего регентства, — нет, она — Императрица, Самодержица, она здесь будет «царствовать одна», как всегда о том мечтала. И вот мечты ее осуществились. Она подошла к окну. — Установите в полках порядок... Всех привести к присяге. Напольные полки пришли? Она ни к кому особенно не обращается, знает, что ей кто-то должен ответить. — Ямбурцы, копорцы, невцы и петербургцы подходят. Генерал Мельгунов пытался задержать ингерманландцев и астраханцев, но солдаты его арестовали. Полки ведет майор Василий Кретов... Полки подходят к плашкоутному мосту. В наемной карете, придворную долго было запрягать, ко дворцу примчался Никита Иванович Панин. Он привез взятого прямо из постели Великого Князя Павла Петровича. Мальчик был в белом ночном платье. Екатерина Алексеевна взяла сына на руки и вышла с ним на верхнее крыльцо. Загремело, покатилось, все усиливаясь, все вырастая, в восторге солдатское и народное «ура»... Императрица молча улыбалась народу, и так прекрасна она была с мальчиком в белом на руках, что «ура» все росло и раскатывалось, захлестывая соседние улицы... Императрица еще раз приподняла взволнованного мальчика над толпою, поклонилась народу и ушла в зал. Ее ожидали распоряжения.
XIX
Она подписала манифест, наскоро составленный Тепловым, отдавала приказания сенаторам и выслушивала неизбежные в таких случаях докучливые и ненужные речи, а на площади вокруг дворца совсем особенная кипела работа. Из полковых цейхгаузов на ротных подводах привезли упраздненные Петром Федоровичем елизаветинские кафтаны и шапки-гренадерки с медными налобниками, и солдаты снимали с себя немецкие мундиры и одевались в старую форму. В первом часу дня Екатерина Алексеевна вышла из дворца и пошла пешком в старый Зимний дворец у Полицейского моста. Полки стояли «в параде». Темно-синие и темно-зеленые кафтаны совсем изменили их вид. Везде был порядок. Музыканты заиграли «встречу», знамена уклонились, полки взяли мушкеты «на караул». Новое — и старое вместе с тем — елизаветинское — войско стояло перед нею и самым видом своим говорило о том, что победа совершилась, что Императора Петра Федоровича нет, что он бывший Император и вот она — Императрица Екатерина Алексеевна!.. Самодержица Всероссийская! И, отвечая ее мыслям, вдруг грянуло «ура», раздались крики: — Да здравствует Императрица Екатерина Алексеевна!.. Виват!.. Виват!.. Виват, матушка Государыня Екатерина Алексеевна!.. В пустом дворце пахло сыростью и плесенью и был приятен холодок нежилых покоев. Мебели во дворце не было — она была увезена в Ораниенбаум и Петергоф. Служители и взятые от полков солдаты побежали к графу Строганову за столами, стульями и посудой. В угловой комнате наскоро устроили Екатерине Алексеевне кабинет и приготовили все для письма. Она принимала здесь донесения. Ее волновал вопрос — что же Император? Его как бы не было, о нем точно забыли. Конно-гвардейский сержант в белом, пылью покрытом колете и лосинах, рослый молодец, с трудом скрывая улыбку, докладывал Государыне, что их эскадрон только что имел столкновение со всем Кирасирским государевым полком. — Ихний командир скомандовал, чтобы они, значит, ударили на нас, они не послушали своего командира, арестовали его и всех немцев офицеров и идут сюда, вам, Государыня, чтобы присягать. — Кто командир Кирасирского Его Величества полка? — Подполковник Ферми лен, — ответили из толпы офицеров, что стояла против ее стола в ожидании распоряжений и приказаний. Екатерина Алексеевна отпустила сержанта и долго смотрела в толпу офицеров. Ей казалось, что она играет в шахматы... Вот против нее выстроились в серых мундирах фигуры противника Петра Федоровича. А перед нею стоят — вот они! — эти самые офицеры и генералы. И надо поставить — мат!.. Уже нет у противника коня... И пешек почти совсем нет, король стоит, плохо защищенный, нет у него королевы-советницы, и если двинуть на него ладью, припереть ловкими прыжками коней, потом закрыть путь отступления турой... Да, раньше всего — ладью!.. Взгляд Государыни останавливается на белом с голубыми отворотами адмиральском кафтане. — Адмирал Талызин, пожалуй-ка сюда. Кто у нас сейчас в Кронштадте?.. — Генерал Нуммерс. — Ну так вот... Взяв вельбот, пойдешь на веслах в Кронштадт. Скажешь оному Нуммерсу: никого от бывшего Императора не принимать... Самого бывшего Императора б Кронштадт не допускать, а буде пожалует — арестовать. На запад, мористее, сторожевые суда поставить с войсками, дабы никто с моря от Риги и Ревеля сюда не мог прийти. Еще пошли сказать контр-адмиралу Милославскому отправиться на яхты и галеры, что супротив Петергофа оякорены, — команды тех яхт и галер к присяге мне привесть и, приведя, следовать с оными судами ближе к Петербургу. Буде на тех судах окажется кто присланный из Петергофа, хотя и сам бывший Император, — оных людей арестовать и привести сюда за крепким караулом, наблюдая за ними, чтобы по арестовании никакого вреда сами себе учинить не могли. Понял?.. — Ваше Величество... Екатерина Алексеевна смотрит на Талызина и, кажется, сами мысли его без слов читает. Она берет перо и крупным, ясным почерком пишет на обрывке плотной сероватой бумаги: «Господин адмирал Талызин от нас уполномочен в Кронштадт, и что он прикажет, то исполнять. Июня 28-го дня 1762-го года. Екатерина...» — Теперь понял? Талызин молча берет бумагу, низко кланяется и уходит. Императрице кажется: по диагоналям клеток шахматной доски неслышно заскользила ладья, сейчас послышится вкрадчивый шепот: «Шах королю...» — Попросите ко мне донского атамана Степана Даниловича Ефремова. По залам закричали: донского атамана к Государыне... Генерала Ефремова к Ее Величеству... В длинном кафтане, с кривой саблей на боку, через расступившихся офицеров к Государыне подходит Ефремов. Он молод, красив и статен. На его бледном, круглом, полном лице резко очерчены молодые мягкие усы. Он наклоняется к руке Императрицы и целует руку. Государыню непривычно щекочут усы атамана, и она поднимает голову и пронзительно смотрит в большие, слегка навыкате глаза донского атамана. — Степан Данилович, — тихо говорит она, — как повелел казакам?.. — Быть с тобою, Всемилостивейшая Государыня. Навеки и нерушимо. — Где оставил полки? — Три тысячи станичников стоят по Нарвскому тракту. Вчера, согласно приказу, выступили в датский поход... Как прослышал о тебе — остановил под пулковскою горою. — К присяге привел?.. — Им незачем присягать. Смута одна... Как повелю — так и будет. — Повели, атаман, сушею наблюдать, дабы никто не мог подойти к Петербургу. Легкие партии пошли к Ораниенбауму для розыска о бывшем Императоре. Сам со старшинами будешь при мне, стремя к стремени. — Слушаю, Государыня. Атаман целует руку Государыни. — С Богом, атаман! — Спаси Христос, Государыня... В час добрый!.. Вот и конь поскакал косыми скачками по шахматной доске, еще — шах королю!.. Когда же мат?.. Надо ей самой — королеве — двинуться и сразу припереть его и по диагонали и по прямой... Тогда будет — шах и мат... Выиграна партия. Она встает — отдать последние распоряжения о своем движении, но из Ораниенбаума, от бывшего Императора — гонцы...
XX
Канцлер Михаил Илларионович Воронцов, князь Трубецкой и граф Шувалов прибыли от Государя. Екатерине Алексеевне шепчут, что Трубецкому и Шувалову приказано удержать гвардию в повиновении и в случае нужды — убить Государыню... С грустной улыбкой Императрица выслушивает доклад. Очень все это похоже на ее супруга и особенно на Елизавету Романовну, но... поздно! Она приказывает пригласить к себе Воронцова. Друг и советник покойной Императрицы — он всегда был и искренним другом Екатерины Алексеевны. Не мог он измениться. Он входит усталый от быстрой езды, запыленный и очень взволнованный. Он едва владеет собою. Чувство долга борется в нем с каким-то другим чувством, определить которое он еще не может. — Ваше Величество, — он задыхается и не сразу может продолжать. Государыня с милостивой улыбкой ждет, когда он оправится. Воронцов весь еще в ораниенбаумско-петергофских впечатлениях легкомыслия и самонадеянности. Он не понимает, что произошло за этот день, он не догадывается, что все уже кончено. Так все это кажется ему невероятным и чудовищным. Эта маленькая милая женщина не могла замыслить и исполнить то, что некогда замыслила и так прекрасно выполнила его кумир Елизавета Петровна. — Ваше Величество, вы никогда сего не совершите. Вы обязаны верностью Государю Императору, как его супруга, как Императрица... как мать Великого Князя!.. Ваше Величество, вы присягали!.. Вы, вероятно, не отдаете себе отчета в том, что вы делаете?.. Оные поступки — преступление... — Молчите, — с силою говорит Екатерина Алексеевна. — Преступление так говорить со своею Государыней! Она берет за руку Воронцова и ведет его к окну. — Смотри, Михаил Илларионович, и запомни... Не я!.. Не я!.. Не в чем упрекать меня!.. Я только повинуюсь воле народа! У ног Воронцова на Невской перспективе бесконечный фронт войск. Мушкеты составлены в козлы. За мушкетами сидят, стоят, лежат солдаты. Они все в елизаветинской форме. Точно призраки восстали из гробов, точно снова он видит, что видел на рассвете холодного зимнего дня, когда вот так же быстро и неожиданно совершился переворот. Тогда к счастью и благоденствию России... Теперь?.. Несколько мгновений Воронцов тупо смотрит на войска. В Петергофе все были иллюзии, мечты, болтовня, пересмешки, шутки, «капуцинские замки» — здесь была упорная воля и чья-то систематическая работа. Воронцов преклонил колени и поцеловал милостиво протянутую ему руку Государыни. — Ступай!.. Скажи князю Трубецкому и графу Шувалову — я знаю их намерения. Расскажи им о том, что сейчас видел. Присягайте мне и ведайте... Не для себя!.. Нет!.. Нет!.. Не для себя!.. Но ради России! Она наклонила голову в ответ на его низкий до земли поклон и проводила его долгим взглядом. Потом подошла к столу, села за него, взяла перо, задумалась и быстрым смелым почерком стала писать. «Господа сенаторы, — писала она. — Я теперь выхожу с войском, чтобы утвердить и обнадежить престол, оставляя вам, яко верховному моему правительству, с полною доверенностью, под стражу: отечество, народ и сына моего. Екатерина». Она передала записку Панину и подошла к группе генералов. Она сама распорядится о марше против бывшего Императора. Она обратилась к Алексею Орлову: — Алексей Григорьевич, с легкоконными полками ступай на Петергоф... Князь Мещерский с артиллерией и пехотными напольными полками пойдет за тобою... Гвардию я поведу сама. Она все еще в скромном темном платье, в котором приехала из Монплезира. Она поведет гвардию в гвардейском офицерском мундире. — Екатерина Романовна, распорядись, милая, чтобы Шаргородская мне приготовила переодеться. Из Конской школы подать мне и тебе верховых лошадей. Дашкова побежала к Шаргородской. — Да что вы, матушка, Екатерина Романовна, что сие Государыня забыть нешто изволила? И ейный, и ваш гардероб, еще когда в Ораниенбаум отправили! Здесь во дворцах по шкапам поискать — ничего такого и не найти. Дашкова сказала Разумовскому, тот Государыне. — Разве, Ваше Величество, у кого из здешних офицеров взять?.. Под ваш рост и фигуру? — Ну конечно. Мне все равно, делайте только скорее, чтобы нам не задерживать наступление. Полки истомились от бездействия целый день и пить уже начинают. Разумовский бросился в толпу офицеров, стоявшую у крыльца. Через несколько минут он вернулся с молодым поручиком Семеновского полка Талызиным. Розовощекий, светловолосый, с голубыми глазами, тот походил на девушку. Весь — смущение, он предстал перед Государыней. — Вот, Ваше Величество, как будто бы и рост и фигура совсем ваши. И мундир новенький. Императрица быстрым взглядом окинула растерявшегося молодого офицера, улыбнулась ему матерински ласково и, толкая в плечо, сказала: — Ступай-ка в соседнюю комнату, раздевайся и присылай мундир и все, что полагается, своей Государыне... Сам обойдешься как-нибудь. Пока Государыня переодевалась, Дашковой доставили таким же образом мундир Преображенского полка. Шаргородская из нового Зимнего дворца раздобыла для Государыни Андреевскую ленту. Было десять часов вечера. Екатерина Алексеевна вышла на дворцовое крыльцо; прекрасная голштинская лошадь, серая в мелких гнедых пежинах, поседланная офицерским седлом, накрытым богато расшитым золотом бархатным вальтрапом, с пистолетными ольстредями, была ей подведена. Фельдмаршалы князь Трубецкой и граф Бутурлин, гетман Разумовский, генерал-аншеф князь Волконский, генерал фельдцейх-мейстер Вильбоа, донской атаман Степан Ефремов, граф Шувалов и с ними целый эскадрон адъютантов, ординарцев, вестовых и казаков, все на конях, ожидали Государыню. Государыня села на лошадь. В прекрасно сидевшем на ней кафтане Семеновского полка, в треугольной шляпе, свежая и неутомимая; весь этот день распоряжений, тревог, успехов и ожиданий нисколько на ней не отразился; неземная, в ком дух владычествовал над телом, с блестящими глазами Императрица поскакала галопом, сопровождаемая свитой и эскадроном Конной гвардии по Невскому вдоль построенных полков гвардии, готовых к походу. Громовое «ура» ее сопровождало. У Чернышева переулка Государыня перевела лошадь на шаг. Здесь стояла голова колонны — Преображенский полк. — Друзья, вперед! — воодушевленно сказала Государыня. «Ступай», — раздалась команда. Глухо ударили барабаны. Хрусткий, мерный, тяжелый шаг раздался в тишине летней но чи. Легкая пыль взвилась над колонной. В Семеновском полку красиво заиграла полковая музыка. Гвардия тронулась по Садовой улице к Калинкину мосту.
XXI
Шли медленно, с частыми остановками и привалами. Хвост колонны князя Мещерского мешал широкому шагу преображенцев. Утомление целого дня, проведенного на улицах, выпитое вино и пиво сказывались. Солдат разморило и клонило ко сну. За Красным кабачком, на двенадцатой версте от Петербурга полки стали на ночлег. Кругом, на лугах и по опушкам рощ, дымили костры, стояли козлы ружей, и за ними лежали солдаты. Глухо гомонили, укладываясь спать, биваки. Светлая пелена тумана пологом прикрывала полки. От посланных вперед казачьих партий не было никаких донесений. Окна двухэтажного деревянного здания Красного кабачка светились желтыми огнями. Там были в обычное время бильярды, карточные столы, ресторация для приезжающих, там пели и танцевали жрицы любви. Во втором этаже были отделаны уютные кабинеты и номера. Он весь теперь был переполнен офицерами, расположившимися на ночлег. Разумовский распорядился очистить в нем комнату для Государыни. Дашкова побежала приготовить все для ночлега Императрицы. По скрипучей лестнице Государыня поднялась во второй этаж и осторожно, боясь разбудить Дашкову, отворила дверь. Маленькая горница была освещена одинокою свечою, горевшей в низком медном шандале с ручкой колечком, стоявшей на табурете подле широкой двуспальной кровати. На полу лежал пестрый, пыльный, потертый ковер. Красные, кумачевые, грубого рисунка занавеси скрывали постель. Государыня сняла шляпу, расстегнула кафтан и тихонько, на носках пошла к кровати. Дашкова лежала на ней, завернувшись в офицерский плащ, и, казалось, крепко спала. Государыня распустила волосы и осторожно легла на постель рядом с Дашковой. Она лежала тихо, стараясь заснуть. Сердце бурно колотилось в груди. И то, что было, и то, что надо подготовить на завтра, что надо продумать, и сладкое волнение от того, что все так хорошо, просто и гладко вышло, и сознание громадного долга, взятого ею на себя, мешало ей уснуть. Государыня открыла глаза. В комнате было по-утреннему светло. Сквозь занавеси лился печальный солнечный свет. В пол-аршине от Государыни блестели, улыбались, сверкали счастием широко раскрытые, серые, громадные глаза Дашковой. Свет утра играл, отражаясь в них. Обе женщины рассмеялись. — Ты не спишь?.. Я-то думала... Берегла твой сон, старалась не шуметь. — Ваше Величество, где же спать? Разве можно?.. Как в сказке!.. Как по-писаному все!.. И вы — Императрица!.. Гибким движением Дашкова вылезла из-под епанчи. Ее руки в рукавах с красными обшлагами крепко охватили Екатерину Алексеевну, и вся она стройным юным телом прижалась к Государыне. Она в каком-то экстазе целовала руки Государыни, ее шею, руки, волосы, она смеялась коротким счастливым смехом и повторяла, смеясь: — Императрица!.. Императрица!.. Моя Императрица!.. Моя, вся моя!.. Господи, какое счастье!.. Моя Императрица!.. Мы все с вами, навсегда! Так, смеясь и лаская друг друга, они и забылись в крепком коротком сне на полчаса, пока не разбудили их звуки труб и барабанов. Полки строились в поход.
XXII
На двадцать восьмое июня в Петергофском дворце и в садах был назначен folle journee. С утра во дворце, внизу, на кухнях стучали ножами, из дворцовой кондитерской сладко пахло земляникой и ванилью, повара в белых колпаках и фартуках мелькали в окнах. Во втором часу дня длинная вереница колясок, карет, колымаг и линеек, гремя колесами, подъезжала к дворцовым воротам и останавливалась у широких стеклянных дверей, ведших в сквозные галереи, выходившие к Фонтанному каналу. В них был сырой, теплый, душистый оранжерейный воздух. Мраморный пол блестел, в нем отражались статуи, стоявшие вдоль галереи, окруженные цветами. В туфовых бассейнах, оплетенных ползучими нежными растениями, журчала вода, золотые рыбки в ней играли. В пролет галереи были видны синее небо, беспредельность голубого моря, зеленая стена парка и высокая серебряная струя фонтана Самсон, бившая к небу. Шум фонтанных струй наполнял своды галереи и отражался от них. Красота сказки тысячи и одной ночи была в этой галерее. Государь Петр Федорович весело спрыгнул с коляски, за ним выскочил его пудель, и жеманно вылезла, опираясь на тонкий зонтик, фрейлина Воронцова. Из подъезжавших следом экипажей вылезали гости. Девочка-принцесса Екатерина Петровна Голштинская и с нею Барятинский и Гудович, старый фельдмаршал Миних в потертом елизаветинском кафтане, молодые офицеры Голштинского отряда, фрейлины, канцлер Воронцов, фельдмаршал князь Трубецкой, прусский посланник Гольц пестрой толпой стояли у дверей, ожидая, когда Государь войдет в галерею. Но государь медлил. Он ждал, чтобы его, как то быть должно, встретила Императрица Екатерина Алексеевна. Сквозь раскрытые двери галереи Петр Федорович видел придворных лакеев, чинно выстроившихся в ряд. Пудель вбежал в галерею и побежал к парку. Наконец Государь вошел во дворец и обратился к старому камердинеру: — Ее Величество?.. — Ее Величество еще не жаловали из Монплезирского дворца. — Странно!.. Шутки шутит!.. На мгновение заботная мысль набежала на лицо Государя и остановилась на нем. Да, были какие-то «эхи»... Третьего дня на маскараде что-то говорили о заговоре против него, в котором была замешана Императрица. Но сейчас же детское легкомыслие взяло вверх над заботами и тревогами. Как человек самонадеянный и самовлюбленный, Петр Федорович считал себя гораздо умнее своей жены. Он смотрел на нее как на девочку-»философа», неспособную на заговор. «Дура» с ее книжками, дневниками, перепиской с французскими писателями!.. Она живет чужим умом и все играет с ним, как, бывало, играла в жмурки и серсо. Вот и опять что-нибудь надумала, чтобы подурачиться над ним. Ну, да посмотрим. — Судари... Ее Величество не изволила нас встретить... Идемте к ней сами, захватим ее врасплох. Накажем неаккуратность ее. Он не видел тревоги и забот на лицах придворных, весело помахивая тросточкой, он пошел впереди всех через галерею. Внизу в большом бассейне между золоченых статуй и медных зеленых лягушек звенели и шумели многочисленные фонтаны. Водяная пыль радугами играла. Аллея молодых елок манила к морю. Все улыбалось, все было приветливо и радостно в этот июньский, солнечный день. По мраморной лестнице вдоль фонтанов спустились в нижний сад. По широкому деревянному мосту перешли канал и направились по длинной тенистой аллее к Монплезиру. Государь то и дело останавливался; прислушивался к тому, что говорили сзади него, и шутил с придворными. Казалось, он совсем забыл об Императрице. Барятинский, нагибаясь к юной Голштинской принцессе, «ферлакурничал» с нею. — Si vous etiez un morceau de musique , que seriez vous (Если бы вы были музыкой, чем были бы вы? (фр.) )? Государь остановился, его лицо покрылось сетью мелких морщин. — А?.. Что?.. — Он поднял за подбородок принцессино смущенное лицо. Та покраснела до слез и молчала... Лев Нарышкин пришел ей на помощь. — La sonate : «а u clair de lune » (Сонатой «При свете луны» (фр.)), — подсказал он. Гудович добавил : — «L'apres midi d'un faune» ( После полудня фавна ( фр .)). — Что, милая, — сказал Государь, — забили, затуркали тебя. Ты их не слушай. Молодой Барятинский не унимался: — Et si vous etiez une f leur? Quelle f leur seriez vous? (А если бы вы были цветком, каким цветком были бы вы? (фр.)) — Une fleur, — робко переспросила принцесса. — Une fleur? (Цветком?.. Цветком?., (фр.)) — Un chardon (Чертополохом (фр.)), — выпалил Государь, визгливо рассмеялся и пошел дальше. У стеклянных в мелком старинном петровском переплете дверей Монплезирского дворца совсем «не в параде» толпилась дворцовая прислуга: лакеи, повар, горничные, кучера. — Очень все сие странно, — сказал Государь и почти бегом пошел к ним. Свита едва поспевала за ним. — Где Ее Величество?.. Прислуга попятилась назад, и старый повар, шамкая беззубым ртом, ответил за всех: — Ее Величество ранним утром изволили уехать. — Что ты, братец, мелешь... Как?.. Куда уехать?.. — Больше некуда, как в Питербурх. Люди стояли без шапок, растерянные, смущенные, и Государь строго посмотрел на них, но он все еще был далек от мысли, что его жена могла быть способна на что-нибудь серьезное, все еще казалось ему, что это шутки, игра, забавное приключение, которое готовится ему, чтобы все потом разрешилось смехом и дурачеством. — Вздор!.. Все вздор!.. Арабские сказки какие-то!.. Государь распахнул зазвеневшую стеклами дверь и пошел по маленьким и низким залам и комнатам дворца. За ним, в отдалении, робко и смущенно шла его свита. В ней уже шептались, в ней уже подозревали недоброе и боялись и взвешивали, что делать и как поступить, если?.. Точно нежилой был дворец. В столовой стол не был накрыт скатертью и казался печальным. В антикамере спальни Государыни на кресле горбом лежала приготовленная парадная серебристо-серая пышная «роба». На туалетном столике у выдвижного зеркала были разбросаны коробки с пудрою и мушками, флаконы с духами и шпильки. Сладко пахло духами, и запах этот вызывал больше всего воспоминаний о ней. Занавеси на окнах были спущены, в спальне стоял утренний полумрак, неприбранная постель, казалось, хранило тепло ее тела. — Мис-стификация какая-то!.. Государь заглянул под низкую кровать, точно может там прятаться от него Государыня! Открыл двери уборной. Нигде, никого. — Где Шаргородская?.. Никто не ответил. Свита столпилась у дверей спальни, не смея туда войти. Старый Миних стоял впереди всех. Его лицо было серьезно и угрюмо. Он-то знал, как исполняются заговоры, Князь Трубецкой, стараясь быть спокойным, сказал: — Ваше Величество, возможно... Павел Петрович внезапно захворать изволил? — Вздор... Вздор, — фыркнул Государь. — Не такая она мать!.. Меня... слышишь — меня раньше ее уведомили бы... Панин знает. Среди придворных шорохом пронесся шепот. Воронцов предложил: — Ваше Величество, прикажите князю Трубецкому, графу Шувалову и мне скакать в Петербург. Мы доподлинно узнаем, что там такое случилось. — Ты, братец, думаешь?.. Что ты, братец, говоришь такое, в толк не возьму. — Вам ведомо, Государь, как Государыня меня слушает... Быть может?.. Безумные какие мысли?.. Разные «эхи» последнее время были. Государыня была задумчива... Я усовещу ее... Верну к повиновению... Привезу сюда. Блуждающим, безумным взглядом Государь посмотрел на Воронцова и, ничего не отвечая на его предложение, пошел по дворцу. Он раскрывал шкафы, стучал тростью по диванам, поднимал перины на постелях горничных. — Ш-шутки... ш-ш-шутить!.. Не позволю-с!. Надо мною шутить! Глупо, сударыня... — Нижняя челюсть его прыгала от волнения. В зале он наткнулся на хохочущую фрейлину Елизавету Романовну. Той все это казалось забавным и немного неприличным приключением. — Чему смеешься?! — закричал Государь. — Вот все мне не верила. Говорила, что она на сие не способна. На шалости да на глупости все вы способны. Ш-шутки ш-ш-шутить!.. Бежала... Ужели и точно бежала?.. А?.. Да... — Он обернулся к Воронцову: — Что же, скачите, пожалуй... Вези ее проворнее сюда... Посмеемся вместе. Когда вышли в парк, кто-то сказал, что тут есть француз-лакей, только что приехавший из Петербурга. Государь потребовал его к допросу Это был молодой человек, маю что понимавший в том, что он видел. — Sire (Государь (фр.)), — сказал он, тараща большие черные глаза на Государя. — Ее Величество действительно в Петербурге. Так говорят. В Петербурге большой праздник... le jour de votre fete...( День вашего ангела (фр.)) Все войска стоят на улице под ружьем. Государь отвернулся от лакея и торопливыми неровными шагами пошел обратно к фонтанному каналу. — Как-кой бол-лван!.. Войска под ружьем!.. Вы слышали!,. А?.. Она способна на оное... Ну что же?.. Коли так — я принимаю вызов. Война — так война! Гудович, скачи-ка, братец, в Ораниенбаум... Тревога всему лагерю... Именем моим... Пароль объявишь... Гусарский полк галопом ко мне... Посмотрим! Государь шел так быстро, что свита отстала от него. Государь услышал, что кто-то бежит за ним, тяжело дыша. — А?.. Миних?.. Что скажешь, старина?.. — по-немецки обратился Государь к нагнавшему его фельдмаршалу. — Ваше Величество, что полагаете вы предпринять? — Ты меня спрашиваешь?.. Ты, фельдмаршал!.. Я полагал, старина, ты лучше моего знаешь, что надо делать, когда объявлена нам война. Приказ... Я отдам приказ... Нет!.. Манифест!.. Всем верным моим солдатам... Схватить интриганку... Воевать... Ты понял меня?.. Воевать... А?.. Что?.. Я буду воевать! — Ваше Величество... Мне семьдесят девять лет... У меня опыт. Позвольте доложить. У Императрицы сейчас верных двадцать тысяч войска под ружьем. У нее вся артиллерия. Через несколько часов она будет здесь. — Однако?.. Что ты говоришь такое, старина?.. Я в толк не возьму. А мои голштинцы?.. — Ваше Величество, в Ораниенбауме нет зарядов к пушкам. За зарядами надо посылать в Петербург. Ваше Величество, сие место не годно для обороны. Я слишком хорошо знаю русского солдата. Когда он увидит, как вы слабы и как сильна она, он убьет вас и женщин и предастся Императрице... Вам надо поразить солдат, снова привлечь их на свою сторону, а не воевать. Старый Миних задыхался от волнения. — Что ты говоришь, братец?.. Поразить солдат?.. А дисциплина?.. Я им прикажу... вот и все!.. Прикажу!.. — Ваше Величество, поздно приказывать, когда, может быть, она тоже уже приказала. Памятуя вашего славного деда, возьмите ваших гусар и во главе их скачите в Петербург. Смело явитесь перед полками гвардии. Укажите им долг, к которому призывает их присяга... Скажите им, кто вы, чья кровь течет в ваших жилах, спросите, чем они недовольны, и обещайте удовлетворить все их желания. Так поступил бы ваш дед. Поступите и вы так... — Что?.. Просить?.. Торговаться?.. Уговаривать?.. Мне?.. Государю?.. — Ваше Величество, я не сомневаюсь в успехе. Личное появление вашего деда не раз предотвращало и большие опасности. Вспомяните стрелецкий бунт... Сколь подобно нынешнее положение тому... Там сестра Государева, царевна София... Непокорных казните. — А, что?.. Рубить самому головы?.. Казнить?.. — Ваше Величество, долг Государей не только миловать и жаловать, но более того, когда нужно — казнить. Притом за вами их присяга, они вам целовали крест. — Вздор, старина, вздор... Как легко они изменяют присяге. Генерал Мельгунов вмешался в разговор. — Ваше сиятельство, — сказал он, — вы не находите, что Его Величество не может рисковать своею жизнью в столь ответственную минуту... — У кого из солдат поднимется рука на священную особу Государя? — О-о-о! Ваше сиятельство!.. — Оставьте, судари... Все то, что говорил фельдмаршал, все сие есть прекрасно... Но я... Я не доверяю Императрице. Она может меня оскорбить. Кругом стояли все придворные и гости, и каждый теперь считал себя вправе подавать советы Государю. Прусский посол Гольц говорил, что надо скакать в Нарву к войскам, там собранным для похода в Данию, и идти с ними на Петербург. — Только не сидеть здесь, в ловушке, Ваше Величество. Этот совет понравился Государю. Тут же на парапете набережной фонтанного канала он написал главноприсутствующему в Ямской канцелярии генерал-поручику Овцыну приказ о немедленной доставке к Петергофу пятидесяти ямских лошадей и подготовке Нарвского тракта для императорского проезда. Но все это вдруг утомило Государя. Он вспомнил, что он еще ничего с утра не ел. На лужайке у фонтанного канала были постланы скатерти-самобранки и был приготовлен завтрак im grunem (Местодамам... (фр.)). Государь сразу стал весел и беспечен. Там что-то замышляла Государыня! Пустяки! Здесь было нечто существенное. — Елизавета Романовна!.. Нарцисс!.. Судари, прошу без мест. Places aux dames... (Среди природы (нем.)) Тарталеточки, таящие во рту, котлеты де-воляй, венгерское и французское вина — все это располагало к веселью, а не к войне. Фрейлины смеялись и тоже, казалось, забыли свои страхи. А когда со стороны Ораниенбаума вдруг раздался по главной дороге мерный и дробный стук подков рысью идущей конницы, когда из-за деревьев появился знакомый бравый гусарский полковник с трубачом, поскакавший к Государю за приказаниями, — бодрость и жажда боя и победы охватили Государя. Он поднялся с ковра, на котором сидел подле Елизаветы Романовны, порывисто подошел к полковнику и озабоченно стал отдавать распоряжения для боя. Он мнил себя в эти мгновения полководцем и мысленно любовался собою. Как бы оценил его Фридрих!.. — Моим гусарам занять Зверинец... Разведочные партии послать к Петербургу. Флигель-адъютанту Рейзеру, взяв шесть гусар, скакать немедля к Красному Селу, где у Горелого кабачка перехватить Воронежский пехотный полк, марширующий на Нарву, и повернуть его на Петербург. Голштинскому отряду, как только подойдут, копать шанцы вдоль Зверинца. Теперь, когда между Императрицей и Петергофом стали голштинские гусары, все стало казаться Императору просто забав- -ным маневром. На лужайке у спуска к каналу, на пестрых коврах, над белыми скатертями громадными цветами лежали дамы. Они щебетали, как птицы, не подозревая об опасности. Елизавета Романовна наполнила золотой кубок шипящим вином и поднесла его Государю. — Бедненький, все с заботами... Ни поесть, ни попить не дадут. Коварная Императрица!.. Ныне, Ваше Величество, изволили убедиться, что я вам говорила правду. Пудель, играя, прыгал на грудь Государя, арап Нарцисс отгонял его. — Горько!.. — пьяным голосом крикнул Мельгунов. Елизавета Романовна погрозила ему пальцем. Ничего не было слышно про Императрицу и ее войска, все было тихо и мирно, все было так беззаботно в этот прекрасный июньский день.
XXIII
Жара спадала. Западный ветер стих и сменился легким, прохладным бризом. Море успокаивалось, молодые петровские дубы и липы невнятно шептали над головами пирующих гостей. И все кругом было тихо. Так было странно поэтому, когда кто-то высказал предположение, что если бы Императрица и точно самодержавно воцарилась, то с крепости стреляли бы из пушек, и это было бы здесь слышно. Император вспылил: — Пффф!.. Оного недоставало! Сказал тоже: воцарилась!.. Да там мои войска, моя гвардия и мои преображенцы!.. Им я во как верю!.. Самодержавно!.. Моя жена — самодержавно!.. Скажешь тоже, братец, самодержавно, чего не разумеешь. Государь прошел вдоль канала. — Миних, — сказал он по-немецки, — когда я послал Трубецкого, Шувалова и Воронцова?.. А?.. Что?.. Как полагаешь, они могли бы уже вернуться?.. Не так это далеко... Они, чаю, скакали во весь опор. — Ваше Величество, есть «эхи» — они присягнули Императрице. — Вздор!.. Они?.. Как-кое без-зумие!.. А что Воронежский полк?.. Он давно должен быть здесь... — Ваше Величество, тут был крестьянин из Горелого кабачка, он был самовидцем того, что там случилось. К Воронежскому полку приехал кто-то из Петербурга и сказал, что все войска присягнули Императрице. — Шутишь, братец. Там должен был быть Рейзер с моим приказом. — Говорят, воронежцы схватили Рейзера и гусар и с криками «ура» пошли на Петербург. Это говорит молодой паж, которого никто об этом не спрашивает. Император смотрит с удивлением на него. Почему никто его не остановит?.. Разве можно пажу так говорить с Государем?.. Государь поворачивает спину пажу и смотрит на Миниха. «Что же это такое? Императрица еще так далеко, о ее войсках ничего не слышно, она еще в Петербурге, а уже кругом измена, подлость, предательство, забвение дисциплины и присяги». — Миних, я приказал фон Шильдту батальным огнем встретить ее янычар. А?.. Что скажешь?.. — Ваше Величество, при существующем неравенстве сил такое предприятие может ужаснейшие последствия произвести. — Что же, старина, прикажешь делать?.. — Князь Барятинский на шлюпке ходил в Кронштадт. Он говорил, что граф Девьер Вашему Величеству верен. Можно укрыться в Кронштадте и там выжидать событий. — А, что?.. Да, может быть.. Пошлите сказать фон Шильдту, пусть ведет моих гусар к Ораниенбауму и там ожидает меня. Петергоф?.. Если она сюда пожалует? Пусть в Петергофе будет Императрица, я буду в своем Ораниенбауме, как то было вчера. Я, судари, устал... И мне надо где-нибудь отдохнуть. Идемте, судари... В Кронштадт так в Кронштадт. Император спокойно наблюдал, как придворные и свита с вещами грузились на галеру и на яхту. Ночное море было как расплавленное масло. Мертвая зыбь широкими тихими волнами катилась по нему От оранжевого с лиловыми облаками неба опаловые огни горели по морю. Император сел на галеру. Ему казалось, что гребцы гребут лениво и невпопад, но было страшно и лень сделать замечание, прикрикнуть на них, потребовать, чтобы гребли, как надо грести на императорской галере. Император лежал внизу в маленькой тесной каюте. Воронцова, принцесса Голштинская и другие фрейлины сбились на полу у его ног. В маленький иллюминатор было видно, как переваливалась на большой волне зыби широкобортная яхта. Парус на ней то надувался ветром, то спадал, прилипая к мачте. Бесшумно, как некий призрак, неслась подле яхта. Император устал и чувствовал себя бесконечно одиноким, и не с кем поделиться ему своими мыслями. В такие минуты упадка сил, когда жизнь казалась ему слишком непосильным бременем, он привык и любил идти к Екатерине Алексеевне и говорить ей все, что было у него на душе. Он думал: «Нет гаже, глупее, подлее и страшнее положения, как положение генерала, которому не повинуются солдаты, как положение Государя, которому изменили его генералы... Все мне изменили... Миних? Он стар... Как и когда это вышло?.. Как скоро?.. Да ведь ее еще нет. Это все только говорят про нее. Может быть, ничего еще и нет». Император закрыл глаза. Кто-то осторожно прикоснулся к его локтю. Над ним был Миних. Он держал в руке Преображенский мундир, откуда-то достанный. — Ваше Величество, снимите прусский мундир и ленту Черного Орла. Наденьте вот сие. И ленту голубую Андреевскую. Так лучше будет. Император покорно переоделся и снова закрыл глаза. Сквозь набегавшую на него дремоту он вдруг услышал, как стих плеск весел. На яхте рядом слышна грубая ругань, там бросили якорь. Хлопает отданный к ветру парус. Император вышел на палубу. Был тихий и прекрасный летний рассвет. Море блистало, как серебро. Пахло смолою, водорослями и рыбой. В тридцати шагах от галеры были каменные кряжи и деревянные эстакады пристани. На пристани солдаты и матросы и с ними мичман в белом расстегнутом кафтане. И первая мысль у Императора была: «Почему они не спят? Ведь так еще рано». К пристани нельзя подойти, гавань перегорожена цепью — боном. У бона, зацепившись крюком за мокрое, точно золотое в утренних лучах бревно, стояла шлюпка с яхты. — Эй, слушай на бастионе, — кричали со шлюпки так, как будто бы бастион был невесть как далеко. В утренней тишине по воде голос гулко летел и раздавался в воздухе. — Есть на бастионе, — так же громко отвечали с пристани. — Отдай боны, пропусти галеру и яхту. — Проваливай, покудова цел... Есть приказ — никого в Кронштадт не пропускать. Император подошел к носу, стал у полощущегося императорского штандарта, весь ясно видный, с голубою лентою через плечо. — Мой приказ, — кричит он хриплым, срывающимся на визг голосом. — Я, Император Петр Третий, оный приказ отдал, я оный приказ и отменяю. Повелеваю сейчас же пропустить меня. На пристани произошло движение. Солдаты каких-то напольных полков в кафтанах на опашь бежали к самой воде. Шомполами забивали пули в мушкеты. Мичман по камням спустился на кряж, вошел в воду по колено. Он совсем близко от Государя. Государю видно его бледное, пухлое лицо, его злые глаза. Он кричит на Государя, и в его глазах горит какой-то страшный дерзновенный восторг. — Императора Петра Третьего над нами нет... Есть Самодержица Екатерина Вторая... Вот!.. Ее приказ, слышали, ее приказ гавань запереть... Никого не пускать!.. А кто высадится, хотя сам бывший император, того, арестовав, доставить в Санкт-Петербург. Нос галеры плавно качается вверх и вниз, и Государю кажется, что почва уходит у него из под ног, и он не знает, что делать. Сзади него истерично хохочет и плачет Елизавета Романовна. С пристани солдаты машут ружьями и грубо кричат: — Галеры прочь!.. Галеры прочь!.. Их крик, как удары по лицу, как свист хлыста, в них несмываемое оскорбление... Слышно, как в Кронштадте барабаны бьют тревогу. Шлюпка, причаленная у бонов, возвращается к яхте. На той берут парус к ветру и выбирают якорь. На галере табанят веслами, отходя от бонов. Кажется, что пристань уплывает от галеры. Жесткий, дерзновенный, грубый крик преследует Императора: — Галеры прочь!.. Император приказывает взять курс на Ораниенбаум и сам кричит на яхту, где за старшего был обер-егермейстер Нарышкин, чтобы и яхта следовала за галерой, но там или не слышали, или не хотели слышать. Яхта легла на бейдевинд и пошла прямо в Петергоф... К Императрице. Государь спустился в каюту. Там, как-то нелепо при дневном свете, тускло и коптя, горит масляный корабельный фонарь. Воронцова лежит на полу на ковре и плачет навзрыд. Графиня Брюс подошла к Государю, взяла его под руку и довела до дивана. Император опустился на него и закрыл глаза. Ему было — все равно. Все пропало, и страшная последняя усталость охватила его. Голова не работала, и он тупо ждал, что будет дальше. Так пролежал в состоянии полного безразличия Государь около часа, потом поднялся, осмотрелся, как бы не понимая, что же происходит и почему он находится в тесной каюте галеры, провел рукою по парику, поправил его и приказал всем бывшим на палубе спуститься к нему. В каюте стало тесно и душно. Ближе всех к Государю был Миних. — Фельдмаршал, — слабым голосом и как всегда по-немецки сказал Государь, — вы были правы. Мне надо было сразу последовать вашему совету. Он замолчал. В каюте было слышно, как вяло и неохотно гребли галерные гребцы. — Миних, вы видели на своем веку много опасностей. Ужели все пропало?.. Скажите, что придумаете вы?.. — Ваше Величество... Как все пропало?.. Ничего не пропало. В Пруссии стоит ваша победоносная армия. Король прусский, несомненно, поддержит вас... Вы столько раз являли к нему знаки самой искренней дружбы. — Дружбы?.. Разве оная ценится?.. Я полагаю, он ее поддержит?.. — Ваше Величество, направьте путь на Ревель... Возьмите там военный корабль и идите на нем к армии. У вас там восемьдесят тысяч войска, закаленного в боях. Что вам может сделать Императрица с двадцатью тысячами изнеженных гвардейцев?.. Менее чем в полтора месяца я приведу вам государство в полное повиновение. На юге казаки и раскольники станут на вашу сторону... Дерзайте!.. — Скитаться с казаками?.. Воевать?.. — Война есть долг Государей. Вы клялись защищать отечество ваше. Вы обязаны уничтожить крамольные замыслы. За вами — право и закон... Прикажите взять курс на Ревель... — Фельдмаршал, — тихим голосом сказала сзади Миниха Воронцова. — Кто будет грести?.. Матросы устали... Они ненадежны... Они никогда не доберутся до Ревеля. — Елизавета Романовна, посмотрите, сколько нас!.. Молодых и сильных!.. Мы все возьмемся за весла, чтобы спасти Императора и Россию. Мы устроим себе смены!.. Мы догребем! Мы спасем!.. Сие есть наш прямой долг! — Нам грести?! О!.. О!.. О!.. — Да мы и не умеем! — Да что он, в самом деле... фрейлинам грести?.. — Слуга покорный!.. Вмиг без привычки мозоли натрешь!.. С опущенною головою сидел Государь и ничего не говорил. Как бесконечно он был одинок среди тех людей, кого он больше всех ласкал и жаловал. Он поднял голову и печальными глазами обвел всю возмущенную толпу придворных. — Оставьте меня, судари... Оставьте меня... Мне от вас ничего не надо. Миних остался один с Государем. Он строго и сурово смотрел на поникнувшего головою Императора. Он стоял выпрямившись, и голова в большом парике упиралась в потолок каюты. — Ваше Величество, я напоминаю вам о долге... О вашем долге как Государя. — Ты видел, Миних. Что есть долг?.. Да, есть долг Государя, но есть долг и перед Государем!.. Когда его не выполняют, значит, нет более и Государя... Ныне у меня остается долг только перед самим собою... Я устал... Боже! Как я устал!.. Как спать хочется, как хочется покоя. Вот и Ораниенбаум... Дайте мне отдохнуть и во всем разобраться. Чужим и чуждым показался Ораниенбаум, еще вчера такой родной, где так весело, уютно и беспечно жилось. Точно покои стали не те. Везде растворены двери, и от этого сквозняк гуляет по залам. Свежий утренний ветер гуляет по дворцу. И точно слуг стало меньше, отчего никто не прикроет окна, никто не встретит его. Сегодня день Петра и Павла, день его ангела и какой вообще в Петербурге и Петергофе торжественный день! Но Государь совсем забыл все это. Он идет бесцельно по залам дворца и не узнает их. Старый камердинер следует за ним, говорит что-то, предлагает подать закусить и чаю. Да, чаю, это очень хорошо, чаю. И еще что-то говорит, в чем трудно отдать себе отчет. — Ваше Величество, в пять часов утра Алексей Орлов с легкоконными войсками занял Петергоф... Почему он так говорит... непочтительно... Алексей Орлов... У него ведь есть и чин... Да... Он теперь неприятель... Алексей Орлов с легкоконными полками идет против него, против Государя. Все это не вмещается в голове Петра Федоровича. И он так устал. Ему так нужен покой. Все обдумать, все взвесить. Алексей Орлов. Он когда-то ревновал свою жену к этому самому Орлову, а больше того к его брату. — Что же, дети мои... Значит, так надо. Мы ничего более не значим... — И сквозняк во дворце как будто подтверждает, что случилось нечто такое, когда Государь ничего не значит. — Нам надо покориться, — слабым голосом договаривает Государь. — Смириться перед Богом, своею судьбою и Государыней... Придворные только идут за ним. Отчего они не оставят его в покое? Ему спать надо..-. Он останавливается в малом зале у своих комнат. Все стоят против него, и он чувствует, что они ждут от него чего-то, что они его не оставят, они пойдут за ним и в спальню. Надо делать тайное. Государь подзывает к себе Нарцисса и шепчет ему на ухо, чтобы тот бежал на конюшню и приказал поседлать лошадей для него, Воронцовой и Нарцисса. Он смотрят на розовое помятое легкое платье Воронцовой и говорит вслух: — Нет, никуда не убежишь... Догонят... Он садится к угольному мраморному столику в зале и приказывает камердинеру подать ему карандаш и бумагу. Миних подходит к нему. Старый фельдмаршал тоже устал. Его лицо налилось кровью, и затылок стал тугим, тяжелым и толстым. — Кому вы хотите писать, Ваше Величество?.. — Кому?.. Как кому?.. Ей. — Ваше Величество... Ужели при сих обстоятельствах, когда все равно вам пощады не будет, вы не умеете умереть, как должен умирать Император перед своим войском... Man mub!..1 Если вы боитесь взять саблю в руки, возьмите распятие. Вас не посмеют с ним тронуть, а я поведу ваши войска, чтобы... Он смолкает под страшным взглядом Государя. — Вы думаете, распятие их остановит?.. Вы не знаете их.,. Они уже целовали ей крест. Что им?.. Он никогда не любил русских солдат, он всегда их немного презирал, теперь он их ненавидит. Ненавидит и боится. — Да... Я напишу ей. Мы можем помириться... Почему нет?.. Пусть отпустит меня в мою Голштинию... С Воронцовой... Гудсвичем... Арапом Нарциссом... Со скрипкой... Еще можно жить... Тихо... Мирно... Старый камердинер, он служит при Государе с того дня, как тот приехал в Россию, стоит с серебряным подносом с чайником сзади. ' Должно (нем.). — Батюшка наш, — взволнованно говорит он — да нешто она-то позволит... Она прикажет умертвить тебя... Воронцова кричит истерично: — Что вы пугаете Государя... Ничего она не сделает... Я скажу сестре Кате... Государыня только рада будет... Пишите, Ваше Величество... На серебряном подносе стынет чай. Кругом толпятся люди, берут с подноса бутерброды и едят стоя, подле Государя. Точно они все на почтовой станции ожидают лошадей, и он вовсе не Государь, а простой совсем человек. То и дело выходят в парк, на Петергофскую дорогу, возвращаются и громко говорят, что там слышали от прохожих, сторонних людей. — Императрица во главе войска вступила в Петергоф. — Орлов с гусарами и казаками занял все выходы из Ораниенбаума. «Шах королю... Шах королю...» — Генерал Измайлов с запиской Государыне еще не вернулся? — Никак нет, Ваше Величество. — Подождем, посмотрим. Медленно тянулось время. Надо было завтракать, но никто, что ли, не распорядился, никто не накрывал, никто не звал Государя в столовую торжественным докладом, что «фрыттыкать подано». Государь, точно забыв про время, прихлебывал из большой чашки холодный чай и безучастно смотрел в окно. Там все так же радостно сиял красотами лета парк, там летали бабочки, чирикали птицы, и за купами деревьев синело под голубым небом море. Стуча железными шинами по булыжной мостовой, к дворцу подъехала большая четырехместная карета, запряженная восьмеркой лошадей и окруженная конногвардейцами и конными преображенцами. За нею верхом ехали генерал Измайлов, Григорий Орлов и князь Голицын. Неизвестность кончалась, приходило какое-то решение. Государь остался сидеть за угольным столиком и безучастно смотрел на входившего в зал Измайлова. Его душевное состояние было полно отчаяния и безразличия. Измайлов твердыми, решительными шагами подходил к Государю. И Государь видел, что это уже не тот Измайлов, что, почтительно сгибаясь, выслушивал его приказания еще сегодня утром. Нет, переменили Измайлова в Петергофе, приехал Измайлов, который не только не слушает своего Государя, но сам считает вправе что-то указывать и приказывать Государю, и это было странно, и дико, и немного забавно. — Ваше Величество, Государыня не изволила на отпуск ваш в Голштинию свое согласие дать. Ее Величество препоручить изволила передать вам текст вашего отречения от престола, дабы вы его, своеручно переписав, своим же подписом утвердить изволили. — Покажи. Государь медленно читал по листку, переданному ему Измайловым. По мере того как он читал, румянец покрывал его бледное, утомленное бессонной ночью лицо. Глаза загорались. Он порывисто протянул Измайлову бумагу и Сказал свистящим ненавидящим голосом: — Ш-шутки ш-шут-тит. Рехнулась ... Я не согласен . — Votre Majeste vous etes maitre de ma vie, mais en attendant, je vous arrete de la part de'l Imperatrice ( Ваше Величество — моя жизнь в ваших руках , но пока что — я арестую вас по приказу Императрицы ( фр .)). Государь вскочил. Он поднял голову и быстрым взглядом осмотрел всех тех, кто был в зале. Вот они все... Его верные слуги... Они слышали все, что сказал Измайлов... Миних!.. Миних!.. Что же ты, мудрый советчик... Что же не вынешь шпаги из ножон... Гудович... Нарышкин... Друзья молодости, собу-тыльники ночных пирушек, клявшиеся в верности, ему присягавшие до гроба служить... Что же они не схватят и не каанят| тут же того, кто сказал такие страшные «сакраментальные» слова ? Они молчат. Они бледны... Они переглядываются, посматривают на двери, куда удобнее улизнуть, чтобы бежать к ней, победительнице... Нет страшнее, глупее, гаже и гнуснее положения, как положение Государя, которому изменили его генералы... «Шах... и мат... Нет на шахматной доске фигур, которыми можно было бы заслониться...» Паж принес на подносе чернильницу с песочницей, перья и большой лист пергаментной бумаги. Тесно было на маленьком угловом мраморном столике. Тишина стала мертвая в зале. В открытое окно было слышно, как топотали, переступая и играя, лошади на булыжном дворе. — Но, балуй!.. Язви те мухи с комарами! — точно выругался кто-то под самым окном. — Ты полегче, Сибиряков, сам понимать должен, при каком деле состоишь, — остановил его солидный, должно быть, унтер-офицерский басок. Там, внизу, под окном были солдаты. Его солдаты... Крикнуть им, и они схватят всех этих неповинующихся генералов.'. вдруг вспомнил сегодняшнее раннее утро, и как качалась галера подле деревянного мокрого бона, и как солдаты кричали на него, Императора: «Галеры прочь!.. Галеры прочь!..» Нет, что уж!.. Он не Император!.. Кто он?.. Холодок пробежал по спине. Как в сон-ном видении промелькнул образ худого длинного молодого, истощенного человека с синими романовскими глазами и точно услышал далекий грустный голос: «Арестант номер первый!..» — Ваше Величество, я буду вам для скорости диктовать, — сказал Измайлов, и Государь послушно взял в руку перо и приготовился писать. Ваше Величество — моя жизнь в ваших руках, но пока что — я арестую вас по приказу Императрицы (фр.) В тишину залы тяжело и мерно падали медленно произносимые слова: — «В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством, самым делом узнал я тягость и бремя силам моим несогласное...» Последовало молчание. Государь, нагнувшись над столом в неудобной позе, писал, и слышно было, как скрипело гусиное перо на бумаге. — Несогласное. — Измайлов через плечо Государя заглянул, что тот написал, и продолжал: — «Чтоб мне не токмо самодержавно, но и с каким бы то ни было образом правительства, владеть Российским государством. Почему и возчувствовал я внутреннюю онаго перемену, наклоняющуюся к падению его целости и к приобретению себе вечнаго чрез то безславия». Последняя смертельная мука входила во дворец с этими мерно и скучно произносимыми словами. Казалось, небо меркло, и птицы умолкали, и море становилось серым и неприветливым. Точно обрывалось, рушилось и падало все то, что составляло самый смысл жизни, и ничего не оставалось больше. Не было завтрашнего дня, но вечно будет тянуться это скучное сегодня, полное треиетных шепотов и жалостных и ненавидящих взглядов. Государь поднял голову. Показалось ему или и точно так было — меньше стало людей в зале. В пустоту раздавались тяжкие, оскорбительные слова отречения. Он знал, кто его составил, в них он почувствовал все ее женское презрение к нему, ее женскую месть и злобную ненависть, какую он чувствовал уже давно, с самого рождения сына, все те чувства, которые заставили его бежать от нее и искать услады у Елизаветы Романовны. В полупустом зале звонко раздавались негромким голосом диктуемые слова: — «Того ради, помыслив я сам в себе, безпристрастно и непринужденно чрез сие объявляю не токмо всему Российскому государству, но и целому свету торжественно, что я от правительства Российским государством на весь мой век отрицаюся, не желая ни самодержавным, ниже иным каким-либо образом правительства, во всю жизнь мою в Российском государстве владеть, ниже онаго когда-либо или через какую-либо помощь себе искать, в чем клятву мою чистосердечную перед Богом и всецелым светом приношу нелицемерно, все сие отрицание написав и подписав моею собственною рукою. Июня 29-го дня, 1762 года». Государь раздельными буквами тщательно вывел подпись: «Петр». — Вашему Величеству поведено изготовить достойные комнаты в Шлиссельбургской крепости. Государь встал. Лицо его стало мертвенно бледно, тревожные искры безумного страха заиграли в его глазах. — Ш-шутишь, братец!.. Того не может быть, чтобы она на сие пошла. В Шлиссельбургской?.. Говоришь... — Так точно, Ваше Величество, — равнодушно и оскорбительно спокойно ответил Измайлов. — В Шлиссельбургской крепости. А как на сие потребуется время, то и повелела Государыня спросить у вас, в каком загородном дворце Ваше Величество пожелали бы пока находиться? — Но?.. Позволь, братец... Ш-шутки ш-шутить?! Да в чем же я провинился?... Да разве я преступник какой?.. Я — Государь!.. Ты понимаешь, братец, я — Государь Император! Измайлов молчал и продолжал спокойно, без всякого страха или сожаления смотреть на Петра Федоровича. И в этом холодном и равнодушном взгляде вдруг Государь понял нечто ужасное. «И тот тоже. Государь — арестант номер первый!.. О, как страшно, тяжело и опасно быть Государем!..» — Везите меня, что ли, в Ропшу... — увядшим тихим голосом сказал Петр Федорович. — Со мною пусть поедут Елизавета Романовна... Гудович... Нарцисс, конечно, и кого я назначу... — Это как угодно будет повелеть относительно лиц свиты Государыне Императрице... Мне повелено доставить вас в Петергоф. — Как?.. К ней?.. — Пожалуйте, Ваше Величество. Государь пошел через танцевальную залу к выходу. В зале еще много было народа, адъютантов, пажей, фрейлин. Никто не подошел к нему, никто ничего не сказал, никто не простился с ним, не пожелал ему счастливого пути... Все уже изменили ему. Государь был совершенно одинок. Только в углу старый камердинер плакал и утирал глаза большим красным платком, но и он не посмел подойти к своему Государю. В карету сели вместе с Государем фрейлина Воронцова и Гудович. Карета помчалась, сопровождаемая конногвардейцами с обнаженными палашами. Государь смотрел в окно. Это первый раз, что он видел войска не на параде, не на разводе, не на блестящем маневре в высочайшем присутствии, но как бы на войне. Уже сейчас же за Ораниенбаумом он увидел казачью партию. Она проехала навстречу, и офицер спросил что-то на ходу у генерала Измайлова. У Мартышкина кабака на широком поле биваком стоял напольный полк. Солдаты ходили по полю, от леса несли большие ноши хвороста для кухонных костров. За длинными рядами составленных в козлы ружей, на жердях были распялены мундиры, просушиваемые от пота, на кольях были повешены парики, солдаты в одних рубахах, белых, синих и красных, сидели за ружьями, на раскинутых плащах и не обращали никакого внимания на скакавшую мимо карету с их Императором. Чем ближе к Петергофу, тем больше было войск. Пушки стояли на ярко-зеленых лафетах, обитых черными полосами железа, и подле дымили пальники. На лугах были протянуты коновязи, и казачьи кони натоптали грязные полосы на зелени ровных петергофских ремизов. Гомон людей, ржание лошадей, крики, грохот проезжавших полковых телег, груженных соломой и сеном, стоял над Петергофом. Вдоль шоссе солдаты гнали зайца и бежали, как мальчишки, с криками, визгом и уханьем. — Ух!.. Аи!.. Уйдет, братцы, ой, смерть моя, уйдет!.. — неслось вслед за каретой. — Ничего не уйдет, оттеда ладожцы забегают... И у самой кареты остановился потный, краснорожий молодой солдат без парика и крикнул куда-то вдаль: — Пымали, што ль?.. Так все это казалось странным, необычным, почти что и неприличным Петру Федоровичу. В стеклянной галерее Петергофского дворца, где вчера была такая очаровательная оранжерейная свежесть, где пахло цветами и духами фрейлин, которые как живые розы проходили по ней, теперь были пыль и грязь. Галерея была полна солдатами караула. Барабаны, ружья, ранцы лежали и стояли вдоль нее. Преображенцы толпились в ней. Никто не крикнул «в ружье», не скомандовал «слушай» при входе Государя, но красавец Преображенский офицер с усталым, но свежевыбритым и вымытым лицом подошел к Государю и сказал строгим и безразличным служебным голосом: — Ваше Величество, пожалуйте вашу шпагу. Государь внимательно посмотрел в знакомое лицо преображенца, тот не сломил своего холодного взгляда и продолжал стоять перед Государем с протянутой рукой. Петр Федорович молча вытащил из пасика шпагу и передал ее офицеру. — Следуйте за мною. Государь шел по галерее, солдаты с любопытством и без всякого уважения смотрели на него. В галерее пахло солдатом, черным хлебом, дегтярной смазкой башмаков, мукой париков и мелом амуниции. Петра Федоровича провели в его кабинет, где был приготовлен стол, накрытый на один «куверт». — Сейчас вам подадут обедать, — сказал Измайлов, сделал знак офицеру караула, и тот и все солдаты, сопровождавшие Государя, вышли из кабинета, и сейчас же раскрылась дверь, и в кабинет вошли Никита Иванович Панин и камердинер с черным простым кафтаном в руках. — Ваше Величество, — медовым голосом сказал Панин, — Ее Величеству угодно, чтобы вы сняли Преображенский мундир. — Что же, братец, снимай... Снимай!.. Ее Величеству, может быть, угодно и голову с меня снять... Панин, казалось, не слышал сарказма слов Государя, он все тем же сладким, почтительным голосом опытного царедворца продолжал: — Быть может, Ваше Величество, имеете что передать Ее Величеству? .. Его Высочеству?.. Петр Федорович в простом, штатском, черном кафтане казался ниже ростом, менее значительным и жалким. Он долго, точно не узнавая, всматривался в лицо Панина, как бы что-то соображая, и, наконец, ответил тихим голосом, в котором дрожали слезы: — Передать?.. Да, у меня есть желания... Очень скромные желания... Я хочу... Я очень прошу не разлучать меня с Елизаветой Романовной... — Это как повелит Ее Величество... Что еще передать прикажете?.. — Арапа Нарцисса... Мою моську... Еще скрипку со мною отправить... Там... в крепости, с тюремщиками... очень будет скучно... Арестантом... — Я передам все ваши желания Ее Величеству, а сейчас позвольте пожелать вам доброго аппетита. Панин поклонился и вышел из кабинета, и сейчас же в него вошли солдаты караула, и камердинер на подносе принес простой обед. В пятом часу в кабинет прошел Алексей Орлов. Он был строг, неприступен, важен и величественен. Он жестом при гласил Государя следовать за ним. За Государем пошли солдаты караула; так окруженный ими Государь за Орловым вышел на боковое крыльцо, у которого их ожидала большая тяжелая почтовая карета. В нее посадили Петра Федоровича, за ним сели в карету Алексей Орлов, капитан Пассек, князь Федор Барятинский и поручик Баскаков. Гренадеры стали на подножки и на запятки. Взвод Конной гвардии окружил карету. Колеса заскрипели по песку дворцового двора, карета проехала через верхний парк, выбралась из Петергофа и загремела по камням мостовой большой Ропшинской дороги.
XXIV
В тот же день, вечером, Императрица Екатерина Алексеевна в карете, сопровождаемая гвардией, выехала из Петергофа. Она ночевала под Петербургом, недалеко от Лигова, на даче Куракина. После долгих бессонных ночей в Монплезире, после таких тревожных дней и ночей ее похода, первый раз она крепко заснула, успокоилась и привела себя в порядок. Теперь все было для нее приготовлено, как она задумала, как считала это нужным. С вечера Шаргородская с Дашковой приготовили ей ее Преображенский мундир, привезенный из Ораниенбаума, и штаб-офицерские отличия и знаки. Вчера она пожаловала сама себя за благополучное окончание похода в полковники Преображенского полка. Она встала рано утром и тщательно оделась в полковничий мундир. Подойдя к окну и отдернув занавеси, она увидала, что площадь перед дачей и проспект, идущий на Петербургский тракт, уже заняты войсками. Она увидала, что и войска так же, как и она, в эту ночь отдохнули и привели себя в порядок. Ярко блистали шапки гренадер, лошади Конной гвардии были вычищежы, и у всех генералов, офицеров и солдат на шапках были вдеты дубовые ветки. Это было очень нарядно, красиво и величественно. Едва Государыня вышла из опочивальни, к ней подошел Григорий Орлов, он подал ей Преображенскую шапку со вдетою в нее дубовой веткой. Разумовский, дожидавшийся Государыни с Орловым и другими генералами, сказал: — Ваше Величество, символ прочности и крепости есть дуб. Да будет же вовеки прочно и крепко вчера вами завоеванное и совершенное. Императрица наклонила голову и, тронутая до слез, сказала глубоким голосом: — Да будет! Красив, торжественен, праздничен и параден, незабвенен был въезд Государыни Екатерины Алексеевны в столицу империи Санкт-Петербург. Он как бы отделял одну прожитую эпоху от другой, которая начиналась этим ярким солнечным ликующим днем тридцатого июня. Перед нею в яркой летней зелени берез и лип была Калинкина слобода. Было воскресенье. Со всех церквей шел праздничный трезвон колоколов. В голубом небе золотые облака застыли. Сзади Государыни призрачно стучали подковы множества коней, били барабаны, гремела полковая музыка, и, когда смолкла она, полковые песельники пели свои героические песни. Вдруг смолкли барабаны, отчетлив шаг мерно идущего Преображенского полка, и запевала сильным, из глубоких недр души идущим красивым голосом запел: Но чтоб орлов сдержать полет, Таких препон на свете нет, Им воды, лес, бугры, стремнины, Глухие степи — равен путь. Где только ветры могут дуть, Проступят там полки орлины!.. Какая сила, какое вдохновение были в этом мощном голосе запевалы! С какой страстною верою говорил он звучные ломоносовские слова, и как дружно, тяжко, сознательно, уверенно и ладно подхватила вся гренадерская рота Преображенского полка припев: Где только ветры могут дуть, Проступят там полки ор-р-рлин-н-ны!..
XXV
Как только слезла с лошади Государыня и вошла в прохладу освеженных комнат Зимнего дворца, где все было для нее приготовлено так, как она любила для работы, принялась за дела. И первым подписала указ о возвращении из ссылки графа Алексея Петровича Бестужева-Рюмина. Людей!.. Она искала людей. Старых, опытных, русских людей искала она, с кем работать, с кем осуществить то, о чем мечтала всегда, — царствовать одной, но опираясь на авторитет знающих, умеющих работать людей. Она знала, какое громадное значение будет иметь то, что она вчера совершила и что далеко еще не было закончено, и ей нужно было вчерашнее представить иностранным дворам в надлежащем свете. Она знала, что уже сегодня скрипят перья дипломатов и посланников и изображают переворот так, как им это угодно, и кто же лучше всего ей в этом поможет, как не испытанный друг — Алексей Петрович. Какой запутанный клубок был перед нею, и если не распутать, то разрубить его нужно было, не медля ни часа. Часть армии еще стояла в Пруссии, не то как вчерашний враг, не то как сегодняшний союзник в новой войне... Часть была сосредоточена у Риги. Война с Данией нависла и могла начаться помимо даже ее воли. Все это надо было сейчас же устранить, никого не обижая... Духовенство находилось в брожении... На юге начинались восстания крестьян. Листая доклады и донесения о всем этом, Государыня вдруг останавливалась, смотрела мимо сидевшего против нее за особым столом докладчика, и тревожная, заботная мысль туманила ее глаза. На мгновение она как бы отсутствовала, из кабинета уносилась к другим большим, более значительным делам и заботам. «Что в Ропше?» — Ваше Величество, изволите что-нибудь возразить? — Нет, Никита Иванович, продолжай твой доклад, я слушаю... В Ропше был тот, кто мог в мгновение ока разрушить всю ее работу... Уничтожить ее самое... Не он сам — о нем она имела ежедневные «цидули». Она знала из них, что он мало думал об утраченной Российской короне и о самой России... Он снова впал в то свое как бы детское состояние, какое было так хорошо известно Государыне. Как мальчик, освободившийся от скучного урока, он думал о своих игрушках. Он скучал без Воронцовой... Он был глубоко оскорблен, что его не выпускают из его комнаты и что в той же комнате всегда находятся чины его караула. Это его стесняло. Он в то же время не гнушался играть в карты с этими самыми караульными офицерами и просил прислать ему денег на эту игру. Он просил, чтобы ему привезли из Ораниенбаума его мягкую постель и прислали арапа Нарцисса, моську и скрипку. Он много ел, пил, шумел, кричал и спорил с караульными. Казалось, он совсем не понимал своего положения., Сам он, конечно, теперь не был ей опасен, но пока был жив, самое имя его было страшно для Государыни. Он был законный Государь!.. Пускай отрекшийся — все равно в глазах народа он оставался Государем. Никакая ссылка, никакая тюрьма не могли освободить Императрицу от угрозы его именем... Только смерть его освобождала навсегда для нее Российский престол. Каждый день Петр Федорович посылал с нарочными свои бесхитростные и малограмотные письма Государыне. В них он просил то одно, то другое. По утрам, во время доклада, Императрица принимала эти письма от Никиты Ивановича Панина, читала их сама, иногда давала читать и Панину. Грустная улыбка стыла на ее прекрасном озабоченном лице... Все это было теперь таким ненужным, лишним, казалось детским и смешным. «Je prie Vostre Majeste destre assure serement de moy et davoir la bonte dordonner quon ote les bostres de la seconde ehambre parce que la chambre ou je suis est si petite qua peine ji peut my remuer et comme ell sait que je me promene toujours dans la chambre ca me fera enfler les jambes, — писал Петр Федорович со своим своеобразным правописанием , — encore je Vous prie de dordonner point que les off icier restent dans la meme chambre comme jai des besoins c'est impossible pour moy au reste je prie Vostres Majeste de me traiter du moins comme le plus grand malfaiteur ne sachant pas de lavoir offense jamais en me recommandant a sa pense magnanime je la prie de me laisser au plutot avec les personnes nomees en Alemagne. Dieux le lui repayera surement et suis Vostre tret humble valet Pierre. P.S. Vostre Majeste peut estre sur de moy que jene penserai rien ni ferai rien qui puisse estre contre sa personne ou contre son regne». (Сударыня, я прошу Ваше Величество быть уверенной во мне и не отказать снять караулы от второй комнаты, так как комната, в которой я нахожусь, так мала, что я едва могу в ней двигаться. И так как вам известно, что я всегда хожу по комнате и что без этого распухнут у меня ноги. Еще я вас прошу не приказывать, чтобы офицеры находились в одной комнате со мной, когда я имею естественные надобности — это невозможно для меня; в остальном я прошу Ваше Величество поступать со мной по меньшей мере, как с большим злодеем, не думая никогда его этим оскорбить. Отдаваясь Вашему великодушию, я прошу отпустить меня в скором времени с известными лицами в Германию. Бог вам заплатит непременно. Ваш нижайший слуга Петр. P.S. Ваше Величество можете быть уверенными, во мне, что я не помыслю ничего, что могло бы быть против Вашей особы и Вашего правления (фр.) — Орфография подлинника.) — Ваше Величество, что прикажете отвечать?.. — Ничего... Ответа не будет. Это письмо пришло в первый ее и такой заботный день первого июля, а через день, третьего июля, новый гонец принес письмо, полное лютой тоски по Елизавете Романовне, вообще по какой-нибудь живой душе, которая посочувствовала ему, пожалела его, поняла его и перед которой Петр Федорович мог бы излить все то, что накопилось в его измученной грубостью тюремщиков душе. Он в нем писал : «Vostre Majeste, Si vous ne voulez point absolument f aire mourir un homme qui est deja assez malheureux ayez dont pi tie de moy et laisser moy ma seule consolation qu'il est Elisabeth Romanovna. Vous ferez par ca un de plus grand oeuvre de charite de Vostre regne au reste si Vostre Majeste voudrait me voir pour un instant je serais au comble de mes voeux. Vostre tres humble valet Pierre». (Ваше Величество, если вы совершенно не желаете смерти человеку, который достаточно уже несчастен, имейте жалость ко мне и оставьте мне мое единственное утешение Елизавету Романовну. Вы этим сделаете наибольшее милосердие вашего царствования: если же Ваше Величество пожелали бы меня видеть, то я был бы совершенно счастлив. Ваш нижайший слуга Петр (фр.). — Орфография подлинника.) Перед Государыней в этих нескладных письмах металась человеческая душа, когда-то так близкая ей и так ею любимая. Но это все — «дай Бог, чтобы это случилось скорее» — было так давно, и после этого так много стадо тяжелого и мрачного между ними... «Дура»!.. Рождение сына и нелепые подозрения ревности его, и шутки, и выходки с Елизаветой Романовной. Она возмущалась, как женщина, воспитанная совсем в других взглядах, как жена, как мать и как Императрица, более всего — как самодержавная Императрица!.. Свидеться с ним, допустить его снова в этот дворец, который она только-только прибрала от всей его грязи, и терять время на разговоры с ним, на выслушивание его жалоб, на мечты о будущем, его «капуцинские замки»!.. О! Нет, не время и не место теперь видеться с ним на соблазн народа и ближних людей. Да и так ли он прост? Вот Алексей Орлов, представляя это письмо, пишет: «Мы теперь по отпуск сего письма и со всею командою благополучны, только урод наш занемог и схватила ево нечасная колика, и я опасен, штоб он севоднишную ночь не умер, а больше опасаюсь, штоб не ожил. Первая опасность для того што он все здор говорит и нам ето несколько весело, а другая опасность, што он действительно для нас всех опасен для тово што он иногда так отзывается хотя впрежнем состоянии быть...» Да, конечно, он опасен. Он хитер и жесток. У него могут быть сторонники. В ком она может быть сейчас уверена, всего третий день самодержавная Императрица? Вот хотя бы этот? Императрица протягивает письмо Петра Федоровича Панину и тщательно прячет в секретное отделение бюро письма Орлова. — Ваше Величество, может быть, вы по высокому милосердию вашему найдете возможным?.. Государыня не дает Панину договорить. Она перебивает его, вспыхивая и быстро говоря: — Зачем?.. Никита Иванович, зачем?.. Надо знать Петра Федоровича так, как я его знаю... Он все равно царствовать не может. — Кто говорит о том, Ваше Величество. Речь вдет лишь о том, чтобы отпустить его с людьми, которых он любит, в Германию. — И сделать его орудием международных интриг?.. Нет, довольно, Никита Иванович!.. Быть человеком — одно, го быть Государем — иное. У Государей есть долг перед страною которою они управляют, и поверьте мне, долг очень тяжелый. Что делать?.. Взялся за гуж, не говори, что не дюж... Может оыть, мне все сие особенно тяжело. Я связана с ним дружбой детства и узами брачными... Но... Государство и его нужды, ето польза для меня впереди всего. Чего бы ни потребовалось от меня для России, я все ей отдам... Вы меня понимаете... Оставьте сие письмо без ответа. На другой день, четвертого июля, у докладчика опять письмо в большом сером конверте с сургучной печатью Императора. — Ваше Величество, вам пишут... — Опять... Давайте... Письмо по-русски. В нем стон измученной души, предсмертный хрип, последняя тоска и мольба о пощаде. «Ваше Величество, я еще прошу меня, который ваше воле исполнил во всем, отпустить меня в чужие край с теми, которые Я Ваше Величество прежде просил и надеюсь на ваше великодушие, что вы меня не оставите без пропитания. Верный слуга Петр...» (Правописание подлинника) Лицо Государыни спокойно. Она не дает читать этого письма Панину, но кладет его в шкатулку к прежним письмам и говорит Никите Ивановичу ледяным, спокойным голосом: — Все о том же... Отпусти да отпусти... А как его отпустить? Ведь он Император... Напиши, Никита Иванович, Алексею Григорьевичу и всей его команде, что я отменно ими довольна... и благодарствую за их верную и полезную службу... Императрица встает от своего бюро и ходит взад и вперед по комнате, пока Панин пишет письмо Орлову. Б ее душе, но далеко внутри, не видная никому, но какая сильная бушует буря... Это ее первый смертный приговор... Она знает, что Алехан поймет ее с полуслова. Весь день она провела в трудах и заботах управления. Вечером, отдыхая за картами, она была рассеянна и задумчива. Она ждала ответа на это письмо, она знала, какой будет этот ответ, и боялась его, и радовалась ему. Знала, что иначе нельзя, иначе она никогда не будет царствовать одна, иначе как же повести Россию по пути славы и благоденствия? На другой день, в субботу, утром не было письма из Ропши. Но вечером, когда Государыня уже собиралась идти ко всенощной, запыленный рейтар прискакал во дворец и из кожаной сумки передал письмо, заклеенное сургучной печатью, к которой были прикреплены три голубиных пера. Пакет сейчас же понесли к Государыне. Та приняла пакет, стоя в Малахитовом зале, где была одна Дашкова. Письмо писал Орлов. «Матушка, милосердная Государыня... Как мне изъяснить, описать, что случилось; не поверишь верному своему рабу; но как перед Богом скажу истину. Матушка!.. Готов идти на смерть; но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка — его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя... Но, Государыня, совершилась беда. Он заспорил за столом с князем Федором (Барятинским): не успели мы разнять, а его уже не стало. Сами не помним, что делали; но все до единаго виноваты, достойны казни. Помилуй меня, хоть для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил; прогневали тебя и погубили души на век. По смерть ваш верный раб Алексей Орлов». Императрица прочла стоя это послание, потом села на небольшой диванчик и перечла его снова, как будто не сразу понимая весь страшный смысл письма. Дашкова подошла к ней и опустилась на колени подле Государыни. Та подняла прекрасные скорбные глаза на фрейлину и тихо сказала: — Il est mort. ( Он умер ( фр .)) Дашкова молча перекрестилась. — Que je suis affectee, meme terassee par cette mort. — Государыня посмотрела в глаза Дашковой и продолжала: — Il faut marcher droit. Je ne dois pas etre suspectee...( Как я взволнованна и потрясена даже этою смертью... Нужно идти прямо... Я не могу быть в подозрении... (фр.)) Ее голос был суров, лицо преисполнено решимости. — Пошли ко мне Никиту Ивановича. Через час в рабочей своей комнате она диктовала Панину манифест о случившемся. Ее голос был деловит, спокоен, выражения точны, она исполняла свой долг с мужеством Императрицы. — Бывший Император, — говорила она, ходя по комнате, — Петр Третий, обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидальным, впал в прежестокую колику... Чего ради не презирая долгу нашего христианскаго и заповеди святой, которою мы одолжены к соблюдению жизни ближняго своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предупреждению следств, из того приключения опасных в здравии его, и к скорому вспоможению врачеванием... Она остановилась. — Надо послать сделать вскрытие, — как бы про себя сказала она. — Пойдут сплетни, слухи, «эхи» об отравлении... Да, еще... Сегодня же отдать через Гофмаршальскую часть распоряжение о достойных похоронах в Александро-Невской лавре... Хоронить в среду, десятого, в мундире голштинских драгун... Могилу учинить рядом с могилой Анны Леопольдовны... Панин смотрел на нее. Государыня была очень, сверхъестественно спокойна. Она распоряжалась так, как если бы это касалось похорон постороннего ей, заслуженного генерала. — Ваше Величество, вы сами изволите быть на погребении? Их глаза устремлены друг на друга, и Панин принужден их опустить. — Mais , certainement . (Ну, разумеется (фр.)) И с сыном... Нужно быть твердым в своих решениях — только слабоумные нерешительны. Панин проникся глубочайшим уважением к Екатерине Алексеевне. Он понял, что с ним говорит, его удостаивает доверия настоящая Императрица... Он собрал бумаги и, поднимаясь от бюро, почтительно сказал: — Разрешите собрать Сенат для опубликования манифеста? Величественным наклонением головы Императрица молча отпустила Панина и осталась одна в своем рабочем кабинете. |