Главная

П. Н. Краснов

Екатерина Великая

Часть третья.

Призраки из могил встают

4. Самозванка

XXVII

 

Чесменское сражение, ночное плавание на парусном брандере с лейтенантом Ильиным неизгладимый оставили след в душе Ивана Васильевича Камынина. От природы он не был храбр. Он был исполнителен, услужлив, ревностен к службе, как и должно быть — в прошлом — фельдфебелю Шляхетного корпуса. Брат опального Лукьяна, разжалованного в солдаты, раненного под Цорвдорфом и теперь трубившего «армеютом» в далекой и глухой окраине, — Камынин должен был стараться, чтобы заслужить милости вельмож.

Алексей Орлов взял его адъютантом по самодурству. Брат бывшего солдата, ссыльного?.. Плевать!.. Иван Камынин из себя молодец, остер с девушками на язык, прекрасно образован. В молодости жил с полькой и хорошо говорит по-польски. По-французски и по-немецки говорит и пишет свободно — такой человек полуграмотному Орлову был находка. Пока жили в Ливорно, пока дело касалось собирания сведений, бесед с тосканцами, греками и албанцами, писания донесений в Военную коллегию и писем Румянцеву да легких шаловливых амуров с томными, черноокими итальянками — все шло отлично. Камынин ничего лучшего не желал.

Но когда повидал палубы, залитые кровью и усеянные мертвыми телами, услышал непрерывный рев сотен пушек и грохот взрывов кораблей, увидал, как в морской пучине тонут люди, — затосковал. Приехав в Петербург, понял, что не может вернуться к военной карьере, что и адъютантом при вельможе не всегда бывает безопасно, и решил переменить «карьер».

Алехан дал ему связи. Камынин стал вхож в дома вельмож. Брат Алехана — Григорий — был «в случае» — любимец Государыни, Кирилл Разумовский и Никита Панин запросто принимали орловского адъютанта, героя Чесмы, и Камынин через них устроился для определения к штатским делам.

Турецкая война приходила к концу. Защита христианам была дана. Но православных угнетали не одни турки, им несладко жилось в католической Польше, перед Государыней вставал новый вопрос, завязывался крепкий узел, разрубить который она могла только мечом. Понадобился человек для тонкой и осторожной разведки о «положении и состоянии Польской конфедерации» во Франции, где, по сведениям, находился предводитель конфедерации, литовский гетман Огинский. Камынину было предложено с паспортом польского шляхтича Станислава Вацлавского поехать в Париж и там войти в дома, где собираются польские конфедераты.

Осенним вечером 1772 года Камынин в почтовой карете через узкие ворота Святого Мартына въехал в Париж.

Серое небо низко нависло над городом. Надвигались сумерки. По городу только начинали зажигать огни.

Карета остановилась в тесной улице. Носильщики и извозчики окружили ее.

— До свидания, Стась... — Молодой поляк, севший за две станции до Парижа, протянул руку Камынину. — Рад был встретить соотечественника и услужить ему чем и как могу.

Он был светловолос под париком, в высокой круглой шляпе, с тростью, без вещей. Он жил в Париже. В голубых глазах его хрусталем застыла затаенная печаль неразделенной любви. Эта печаль и побудила заговорить Камынина с поляком, выспросить его и познакомиться с ним, и как-то сразу между ними легло доверие. Они поняли друг друга.

— Вы первый раз в Париже?..

— Да... Первый.

— Тут теперь много поляков... Вся надежда на Францию... Хотите, я вас кое с кем познакомлю, вам помогут в ваших торговых делах. Вы из самой Варшавы?

— Да... Из Варшавы.

— Меня зовут Михаил Доманский. Я тут не очень давно.

И как-то сразу, вероятно, приветливость и русская душа, сквозившая в Камынине сквозь польский паспорт, внушили доверие Доманскому, он стал рассказывать, что он знаком здесь с одной особой.

— Блистательная, знаете, особа... И общество... Я вас туда введу. Вы сами увидите... Там все, что есть лучшего в Париже... Князья, прелаты... Удивительно... И вы скажете мне... Впрочем, когда увидите... ее надо спасти... Она же больная притом...

Карета остановилась...

— A demain!..

— A demain... В Fauburg St-Germain ( До завтра ... До завтра. В Сен-Жерменском предместье (фр.)) у бакалейщика Прево. Его там все знают. Там мы с вами и сговоримся, когда и как. Так завтра, в пять... Я займу столик и буду вас ожидать.

Доманский крепко пожал руку Камынину и сел в извозчичий фиакр.

Мелкий дождь стал накрапывать. Камынин вручил свою ивовую корзину казанского изделия, укрученную веревками, красноносому носильщику из отеля «д'Артуа» и пошел за ним.

— Monsieur, russe?

— Non... Polonais.

— Ah... bon... Russes, polonais, bon. (Господин русский?.. Нет, поляк... А, хорошо. Русские, поляки — хорошо (фр.))

Громыхая колесами, ехали кареты, верховые продирались через толпу пешеходов. В уличке было темно и грязно. Высокие серые и коричневые дома с крутыми крышами стеснили кривую, мощенную крупным булыжником улицу. Остро и едко несло вонью из дворов. Пронзительно торговцы кричали.

Улица раздвинулась. Было тут нечто вроде маленькой площади. Стояло большое стеклянное колесо лотереи, сзади него пестрой горою были разложены выигрыши. Человек в высокой шляпе надоедливо звонил в колокольчик, рядом с ним стояла девочка с завязанными глазами. Кругом сгрудилась толпа. Через толпу шли носильщики, несшие каретку с дамой в бальном платье.

Таким представился Камынину Париж.

За площадью, на рю Монмартр, был отель «д'Артуа». По темной деревянной лестнице, вившейся крутыми изгибами, Камынин поднялся за слугою в четвертый этаж и вошел в отведенный ему номер. Маленькая каморка с громадной постелью ожидала его. Сухая вонь стояла в ней. Камынин подошел к окну и раскрыл его. Окно было низкое, до самого пола. Железные перила были внизу. Камынин пододвинул к ним кресло и сел.

Под ним кипела и волновалась улица. Дождь перестал. Молодая луна мутным пятном проблескивала сквозь тучи, она казалась ненужной: оранжевыми пятнами вились по улице фонари. Кто-то жалобным пропитым голосом пел под скрипку. Под самым окном мрачного вида господин говорил скороговоркой:

 

— Citrons, limonades, douceurs,

Arlequins, sauteurs, et danseurs,

Outre un geant dont la structure

Est prodige de la nature;

Outre les animaux sauvages,

Outre cent et cent batelages,

Les Fagotins et les guenons,

Les mignonnes et les mignons...

(Лимоны, лимонад, сласти,

Арлекины, прыгуны, разные радости,

Великан — чудо природы...

Хищные звери,

Сотни и сотни фигляров,

Шуты и обезьяны,

Красотки и милашки... (фр.))

 

Хлопали хлопушки, был слышен смех. У кабачка с ярко освещенными окнами, на отблескивающей мокрой мостовой две пары плавно танцевали павану. Там то и дело срывались аплодисменты.

Служанка пришла стелить постель.

— Что это у вас за гулянье сегодня? — спросил Камынин. — Вероятно, большой праздник?..

Служанка бросила одеяло, снисходительно улыбнулась вопросу постояльца, повела бровью и сказала:

— Праздник?.. Но почему мосье так думает?.. — Шумно так... Весело... Люди танцуют...

— В Париже?.. В Париже, мосье, всегда так!

 

XXVIII

 

Дама, с которой обещал познакомить Камынина Доманский, носила странное имя — Ali-Emete, princesse Wolodimir, dame d' Asov. (Али-Эмете, княжна Владимирская, госпожа из Азова (фр.))

Что-то русское, как будто русское было в этом имени. Камынин насторожился, но ничего не сказал Доманскому.

Али-Эмете занимала особняк на ile St-Louis (Остров Св. Людовика (фр.)), у самой набережной Сены.

В гостиной, куда Доманский провел Камынина, было человек шесть мужчин и одна дама — хозяйка дома. Камынину, не привыкшему еще к парижской обстановке, показалось, что он вошел в громадный зал, где было много народа. Обманывали зеркала, бывшие по обеим стенам комнаты, в общем совсем уж небольшой, и много раз отражавшие общество. Хозяйка лежала в капризной позе на низкой кушетке. Золотая арфа стояла подле. Чуть зазвенели струны, когда хозяйка встала навстречу входившим.

— Charmee de vous voir (Счастлива видеть вас (фр.)), — сказала она, точно повторила заученный урок, и протянула Камынину маленькую, красивую, надушенную руку. — Спасибо, мосье Доманский, что привели дорогого гостя.

Она была в нарядной «адриене» с открытой грудью и плечами. Платье было модное, почти без фижм. Среднего роста, худощавая, стройная, с гибкими и вместе с тем ленивыми, какими-то кошачьими движениями она была бы очень красива, если бы ее не портили узкие, миндалевидные, косившие глаза. В них не проходило, не погасало некое беспокойство, которое Камынин про себя определил двумя словами: «Дай денег...»

— Господа, позвольте познакомить вас — мосье Вацлавский, из Варшавы.

Она протягивала полуобнаженную руку со спадающими кружевными широкими рукавами и называла Камынину своих гостей:

— Барон Шенк... Мосье Понсе... Мосье Макке... Граф де Марин-Рошфор-Валькур, гофмаршал князя Лимбургского.

Названный старик, с лицом, изрытым морщинами, с беззубым узким ртом осклабился в приторной любезной улыбке.

— Михаил Огинский, гетман литовский.

Камынин долгим и пристальным взглядом посмотрел на Огинского и низко ему поклонился.

— Все мои милые, верные, дорогие друзья, — сказала Али-Эмете, усаживаясь на кушетку.

Камынин сел против нее и осмотрелся. Обстановка была богатая, ко Камынин, привыкший к хорошей обстановке в домах русских вельмож, сейчас же заметил, что все было в ней случайное, рыночное, наспех купленное, временное, наемное. Казалось — принцесса Володимирская не была здесь у себя дома. Золото зеркальных рам слепило глаза, зеркала удваивали размер залы, но комната была совсем небольшая, и в ней было тесно. Общество было пестрое, и, хотя разговор сейчас же завязался и бойко пошел, было заметно, что все эти люди чужие друг другу и чужие и самой хозяйке, что они лишь случайно собрались здесь и что «свой» здесь только маленький, услужливый Доманский. Он уселся у ног хозяйки на низенькую качалку и не спускал с принцессы нежного, влюбленного взгляда.

Макке стал рассказывать, как он был на прошлой неделе в Версале на «levee du roi» (Утреннее вставание короля (фр.)), а потом на королевском выходе к мессе.

— Плох король?.. — спросил, сжимая морщины, граф Рошфор.

— Не то что плох, а видно, что не жилец на этом свете. И нелегко ему.

— Ну вот... Везде герцог Шуазель... Ему только соглашаться.

— Так-то так... но вот... Не то, не то и не то... Это уже не король... Божества нет. Нет торжественности, трепета, все стало бедно, скромно, мескинно... Levee du roi — утренний прием у короля. Король вышел совершенно одетый, готовый к мессе, обошел представляющихся, расспрашивал о делах... Какое же это «Levee du roi»!.. Когда-то, при Людовике XIV, да ведь это было подлинно пробуждение некоего божества, вставание с постели со всеми интимнейшими подробностями человеческого туалета... Доктор, дворянское окружение... Стул...

— Оставьте, Макке, — капризно прервала рассказчика принцесса Володимирская. — Удивительная у вас страсть рассказывать всякие гадости, от которых тошнит, и покупать неприличные картинки с толстыми раздетыми дамами на постели. А когда дело коснется высочайших особ — тут вам и удержу нет... Такая страсть под кроватями ползать.

— Princesse, я хотел только сказать, что раньше дворянству показывалось, что король тоже человек и, как говорят римляне, — nihil humanum... (Ничто человеческое (лат.))

— Есть вещи и дела, Макке, о которых не говорят в салоне молодой женщины. -

— Зачем же их публично делали во дворце?

— Мало ли что делается публично по всем дворам Парижа, но слышать разговоры об этом у себя в доме я не желаю... Меня просто тошнит от этого. Судари, кто из вас видал трагедию «Танкред»?..

Камынин чуть было не отозвался, но вовремя спохватился, потому что видал-то он трагедию в петербургском Эрмитажном театре, а приехал он... из Варшавы.

— Я смотрел еще в прошлом году, — сказал барон Шенк. — Мне не очень понравилось. Вот маленькая штучка «La nouvelle epreuve» («Новое испытание» (фр.)) прелесть... Хохотал просто до упаду... И как играли!

Из соседней комнаты в гостиную прошел прелат в черной сутане. Он кивнул головою тому, другому и сел в углу у корзины с искусственными цветами. Ливрейный лакей принес поднос с маленькими чашечками с черным кофе и стал обносить гостей. Камынин, живший на востоке, понял — пора уходить. Разговор разбился. Граф Рошфор тяжело поднялся с кресла и подошел к принцессе Володимирской.

— Простите, Princesse, от кофе откажусь.

— Все приливы? — сочувственно, протягивая тонкую бледную руку, спросила принцесса.

— Да... вообще нерасположение... До свидания.

— До свидания, граф. Надеюсь — до очень скорого.

За графом поднялся и гетман Огинский. Гости допивали кофе и расходились — сербский обычай, видимо, соблюдался в доме принцессы в Париже. Камынин уходил последним.

— До свиданья, мосье Станислав. Я рада была с вами познакомиться, надеюсь, что мы с вами будем теперь часто видеться.

И опять, как при приветствии, Камынин заметил в косых глазах принцессы то же беспокойное выражение: «Дай денег...»

Доманский остался вдвоем с принцессой Володимирской.

— Доманский, — сказала принцесса, опускаясь на кушетку и рассеянно перебирая струны арфы. — Ну, посоветуйте что-нибудь. Придумайте что-нибудь. Ведь положение ужасное. Этот... Как его? Мосье Станислав? Что он? Богатый?

— Не знаю. Но, кажется очень хороший, добрый, сердечный человек.

— Не то... Не то, Доманский. Хороший, добрый, сердечный... Все они такие... Все строят мне куры, ни один не догадается построить мне замок. Доманский, мне денег — ух! — как надо. Я недолговечна, а прожить мою короткую жизнь хочется хорошо. У Вантурса долги, он не может больше оплачивать мои счета. Барон Шенк и Понсе уговорили его дать мне немного последний раз... Гроши, Доманский. Капля в море. Мне надо содержать мой двор... лошадей... Один этот палац сколько мне стоит...

— Princesse!

Молодая женщина долгим внимательным взглядом смотрела на бледное печальное лицо Доманского. Она играла на арфе какую-то восточную певучую мелодию, потом бросила играть и, порывисто схватив Доманского за руку, притянула к себе.

— Знаю, Доманский. Верю, милый мальчик. Не могу... Не могу... Не могу... Не мучайте ни себя, ни меня.

Она опять заиграла на арфе и под музыку говорила с каким-то глубоким надрывом:

— Не могу, не могу, не могу... Не для того я рождена и не так воспитана. Я не могу жить в каком-то фольварке с курами, гусями и свиньями. Мне достаточно и одного человеческого свинства... Моя жизнь... — она широким жестом показала на зеркала, отражавшие многократно ее хрупкую фигуру, — должна иметь раму... Я знаю всех этих Макке, Понсе, Рошфоров — ничтожные люди!.. Но мне рама нужна... Золотое обрамление... Я люблю — не судите меня — я люблю роскошь... Драгоценные камни. Люди чтобы были крутом... Мне замок нужен, а не фольварк...

Она закашлялась тяжелым сухим кашлем, слезы показались в ее глазах, и сквозь них она сказала:

— Поймите меня. Брак с князем Лимбургским мне кажется единственным исходом. Тут все: и титул и богатство. Филипп-Фердинанд, владеющий князь Лимбургский и Стирумский, совладелец графства Оберштейн... Звучит-то как!

— Старик...

— Ему всего сорок два года. Он очень образован.

— Но глуп.

— Умной жене — глупый муж не помеха. Он потомок графов Шауенбургских и притязает на герцогства Шлезвиг и Голштейн... Он близок русскому двору. У него, подумайте, Доманский, свое войско... Свое войско!.. Оранжевый прибор с серебром!.. Красиво!.. Он раздает, ордена... Помогите мне, Доманский. Вы знаете, что я вас люблю и любить не перестану.

— Чем, чем могу я вам помочь в этом деле?

— Все готово... Все оговорено. Граф Рошфор мне сказал, что князь согласен венчаться на мне, но он требует бумаги. Свидетельство о моем рождении. Он хочет по ним точно знать, кто я.

— За чем же дело стало?

— У меня нет никаких бумаг. И понимаете, что хуже всего — я сама не знаю, кто я.

— Я вас не понимаю, princasse.

Тихо звенела арфа, она рассказывала какую-то восточную сказку. Невнятен был этот рассказ. Молящие, растерянные, косящие глаза смотрели мимо Доманского, в темнеющий угол гостиной.

— Вы... персидская княжна...

— Я этого не знаю...

— Но... Вы носите такой красивый и сложный титул.

— Я сама его придумала. Надо же было мне как-нибудь называться? И собака кличку имеет.

Опять лились аккорды. Звенела арфа. Лакей пришел зажечь свечи. Принцесса Володимирская махнула ему, чтобы он уходил.

Густели сумерки осеннего вечера, в глубокую прозрачную синеву окно погрузилось.

— Что я о себе знаю?.. Да почти ничего. Вся жизнь моя — как какая-то легенда, сказка, да, может быть, и то, что я о себе знаю, я сама и придумала и ничего из того, что я о себе думаю, никогда и не было. Моя память начинается с Киля. Знаю точно — крещена по греко-восточному обряду — по крайней мере, я и теперь, когда хожу в костел и крещусь — крещусь по-гречески. Меня воспитывала какая-то госпожа... Госпожа Пере... Никто никогда не говорил мне, кто я, кто мои родители. Потом вдруг меня увезли из Киля... Может быть, похитили... Черные маски... Я очень тогда была этому довольна. У меня болела голова, и было все, как в горячке, в бреду. Как будто — Петербург... Смутное воспоминание. Широкая река, много воды. Москва. Как будто мы скрывались от кого-то. Помню еще Волгу, Каспийское море. Говорили про Азов. Что лучше было куда-то свернуть и ехать в Азов. Слово мне очень запомнилось. А затем был удивительный, как рай, Восток.

Принцесса Володимирская стала играть восточный, все повторяющийся оригинальный, певучий напев.

— Вот это очень запомнилось. Точно сейчас слышу. Плоская крыша, лунная ночь и женщина с закрытым лицом играет на инструменте вроде арфы. При мне старуха, которая меня учила по-французски. Она мне сказала, что мы из Персии и что нас туда послали по повелению русского Императора Петра III... И вдруг мы опять бежим. Теперь уже я помню — мы жили в Багдаде. Нам помогал персиянин Гамет. У нас — совсем как сказка Шахразады — Аладдинов дворец. Зеркала, мрамор, розы. Ужасно как много роз. Крупные розовые, красные, оранжевые, желтые, белые... И фонтан! И вот — бежать. Мы поехали в Испаган. При мне учитель-француз — Жан Фурнье, и я совсем взрослая барышня. Я учу Корнеля, Расина, Мольера, я читаю Вольтера. Я — une demoiselle! (Я барышня! (фр.)) Вероятно, все-таки я хорошего рода. Обо мне так заботились. В 1769 году в Персии были беспорядки, и молодой перс Гали — он очень меня любил, совсем как вы, Доманский, друг Гамета, — увез меня из Персии в Астрахань. Скверный город. Жара, пыль, пахнет рыбой и гнилью. Там почему-то Гали назвался Крымовым, выдавал меня за свою дочь. Мы купили русских слуг и поехали в Петербург. Что там случилось, я не знаю, но в Петербурге мы провели только одну ночь и уехали в Кенигсберг. Русские слуги были оставлены и заменены немцами. Мы больше года прожили в Берлине, потом в Лондоне. Гали должен был вернуться в Персию. Он оставил мне много денег, и я стала по его имени называться Али. Я одна, совсем молодая, в Лондоне. Много денег, и я живу вовсю. Наряды, лошади, безумие... Деньги скоро вышли, вот тогда и появился банкир Вантурс... Он очень увлекся мною, но как ни молода я была, я уже имела жизненный опыт, и я поняла, что называться Али слишком скромно и бедно, вот я сама и придумала себе этот пышный титул. Али-Эмете, принцесса Володимирская, дама из Азова! Очень мне все это казалось красиво. Вот и все. Дальше — вы знаете. Но никаких документов, никаких бумаг — словом, ничего у меня нет, я, как собака, не имеющая хозяина, я даже имени своего настоящего не знаю и должна откликаться на каждую кличку. И вот все то, что я вам рассказала сегодня, завтра я вам совсем по-иному расскажу, потому что я совсем не уверена, что это так и было... Но все-таки?.. Кто-то учил меня и по-французски, и по-немецки, и по-итальянски, кто-то научил меня играть на арфе, да, наконец, ведь жила же я все эти с лишком двадцать лет!.. Какой мой родной язык?.. Не знаю... Если я крещена по-русски, вероятно — русский, но я на нем не знаю и пары слов. Как же мне с таким бредом в голове выходить замуж за князя Лимбургского, который хочет совершенно точно знать, кто я, и видеть мои документы о рождении, а я не знаю, ни где я родилась, ни где я крещена? Помогите мне, Доманский. Надо не только придумать рассказ о своей жизни, но создать для этой жизни и бумаги.

Когда принцесса Володимирская рассказывала все это, она сопровождала рассказ игрою на арфе. Теперь арфа смолкла. В зале — тихо. Было уже темно. В окно были видны редкие огни фонарей на противоположном берегу Сены.

Доманский встал, неслышно шагая по ковру, отыскал огниво, высек огня и зажег канделябр. Медленно уплыли, точно растаяли, огни парижских фонарей.

— Princesse, вам надо ехать к князю, в Стирум, в его замок.

— Князь сейчас в Кобленце... Зачем я к нему поеду?

— Поезжайте в Кобленц. Держите князя под своим влиянием и обаянием. Я думаю, что хорошо было бы, если бы вы приняли католичество... Попробуем заинтересовать в вашей судьбе иезуитов и папу...

— Папу?.. Вы думаете?..

— Кроме того, я поговорю с гетманом Огинским и княгиней Радзивилл. Если у вас нет бумаг — их надо вам создать. В связи с политической обстановкой нужно будет что-нибудь придумать.

— Боюсь, Доманский. Я ничего не хочу, только красиво и хорошо жить... Для этого — денег... Я устала, милый мальчик... Опять ехать... Так хочется покоя.

— В княжестве Стирум вы отдохнете.

— Когда-то, когда князь Лимбургский верил каждому моему слову, он обещал дать мне в пожизненное пользование Оберштейнское графство. Я сознаю — вы правы. Надо опять куда-то ехать... Прислуге три месяца не плочено. Я завалена счетами... Мне надо денег... денег... денег!..

Принцесса Володимирская тяжело закашлялась, легла на кушетку и зарылась лицом в подушки. Она казалась Доманскому жалкой и обреченной на несчастия.

 

XXIX

 

Камынин был счастлив своей удаче. Чуть не первый день в Париже, и он уже видел гетмана литовского. Камынин строил планы, как ему войти в доверие к княжне Володимирской, как возможно чаще бывать там и проникнуть к самому Огинскому. Но человек предполагает — Бог располагает. Так часто было в его судьбе — его мотали по всей Европе с поручениями, не давали сделать одно, как поручали другое.

Кирилл Григорьевич Разумовский, бывший в это время в Париже, вызвал его к себе. Камынин должен был ехать в Данию покупать жеребцов соловой масти для Троицкого конного завода Разумовского. Камынин только заикнулся о том, что он имеет из Петербурга поручение отыскать гетмана литовского и следить за ним и что он уже нашел его, как Разумовский сердито перебил его:

— Ось подывиться!.. С князем Иваном Сергеевичем, посланником нашим, и конфедератами уладим. Конфедераты подождут... В Петербурге о том мало подумали, что князю-то, может быть, обидно, что по этому делу тебя из Петербурга прислали, точно ему не доверяют. Это к твоей же пользе, что я тебя за жеребцами посылаю. Да не торопись оттуда. Купишь жеребцов, наладишь их отправку, присмотри мне там в датской земле порцелин японский либо китайский. Сказывали мне, что по причине датского торгу с Ост-Индией в немалом количестве туда оный фарфор вывозят и продают недорогой ценой.

Камынин знал — с такими вельможами, как Разумовский, не спорят: «скачи враже, як пан каже»... Поехал он в Данию и только окончил все поручение и по лошадиной и по фарфоровой части, как получил приказание ехать в Швецию за поваренной железной посудой.

Камынин вздохнул, почесал под париком в затылке и поехал в Швецию. Так по делам казенным и частным пропутешествовал он более года и только летом 1774 года вернулся в Париж.

Побывав в посольстве, Камынин пошел на остров Святого Людовика искать принцессу Володимирскую с поляками. Он нашел особняк пустым. Серые ставни закрыли большие окна и красноречивая надпись «a'louer» (Отдается внаймы) говорила об отсутствии хозяйки. «Да, так оно и быть должно», — подумал Камынин и вспомнил странное выражение косых глаз принцессы — «денег дай...».

Зашел Камынин в кондитерскую Прево, думал, может быть, случайно встретит там милого Доманского, но там о поляке ничего не помнили. Где же упомнить всех посетителей?.. Точно все то блестящее пестрое общество, удвоенное зеркалами гостиной принцессы Володимирской, показалось Камынину в сонном видении — оно исчезло бесследно... Осенью русский посол во Франции князь Барятинский передал Камынину приказание графа Чесменского спешно выехать в Рим, где отыскать графского адъютанта поручика Христинека и исполнить то, что Христинек доверительно передаст.

Поручение порадовало. Рим давно манил Камынина. В Риме происходили интереснейшие события. В сентябре умер папа Климент XIV, и теперь в закрытом здании заседал конклав для выбора нового папы. Рим был полон съехавшимися со всего света иезуитами и правоверными католиками, и там можно было многое узнать о делах Польской конфедерации и об отношениях их к планам Государыни Екатерины Алексеевны. Камынин снова окрылился мечтами рассеять польские козни и поработать для матушки Царицы. Он с радостью помчался в Рим.

На улицах Рима Камынин застал большое оживление. Было много экипажей, дорожных и городских раззолоченных карет и колясок, носилок, несомых смуглыми левантинцами или черными неграми. Камынин не сразу отыскал указанный ему глухой квартал, где в старом доме, на самом чердаке, в какой-то словно таинственной квартире проживал поручик Христинек. Камынин его давно знал.

Смуглый хорват с блестящими черными глазами под тонким размахом красивых бровей, человек горячий, верный, преданный графу Чесменскому, встретил Камынина радостными восклицаниями:

— Наконец-то вы!.. Я к каждому дилижансу выходил... Все вас ожидал... Такое дело... Такое страшное дело...

— Да что случилось?..

— Видите... Только вам и мне граф такое дело и доверяет... Тут появилась одна особа... И эта особа говорит... выдает себя за дочь покойной Государыни Елизаветы Петровны и Разумовского.

— Постойте... Постойте, Христинек... Не ослышался ли я?.. Как вы сказали?.. Дочь Государыни?.. Но, сколько я знаю, у Государыни детей не было.

— Да... Да, конечно... но вот явилась такая, которая это говорит, и, как всегда, подле нее целая орава иностранной сволочи.

— Кто же это такая?.. Даже интересно... Вы меня сразили... Так вдруг... Ведь это?..

— Страшное дело, Иван Васильевич... Страшное!..

— Если не просто глупое...

— Да, если бы только глупое... Это — графиня Пиннеберг...

— Ничего не слыхал. При чем же графиня Пиннеберг и покойная Государыня, царство ей небесное?..

— Пиннеберг, говорят, графство в Голштинии.

— Допустим... Но отсюда до дочери Государыни... Какое же это отношение? Откуда граф узнал о ней?..

— Она сама писала Чесменскому, писала и Никите Ивановичу Панину... Она склоняла их к измене Государыне в ее пользу как законной наследницы русского престола.

— Нашла кого склонять!.. Что же мы с вами должны делать?

— Граф поручил получить от нее ответное, уличающее ее письмо и еще какие-то документы и привезти ее к нему в Пизу. Там в Пизе нам все это дело казалось пустяками, вздором, казалось, что меня одного будет для этого достаточно, — на деле оказалось иное. Она окружена двором, и скромному поручику, хотя бы и адъютанту Орлова, не удалось к ней пробраться. Притом, вы знаете, я европейскими языками не слишком владею.

— Но если она дочь... выдает себя за дочь Государыни Елизаветы Петровны, она должна говорить по-русски?

— Представьте, ни слова...

— Все это какая-то ерунда... Сон какой-то, сказка...

— Да, если бы так... Она с турками ведет какую-то канитель. При ней два капитана из Варварийских владений Порты — Га-сан и Мехемед.

— Поздно уже... Мирные переговоры в полном ходу.

— Не знаю. Но тут хлопочут и англичане. Я знаю, что ежедневным гостем у нее некий Монтегю, человек с большим влиянием здесь... Ну и, конечно, поляки. Граф Пржездецкий, староста Пинский, Ян Чарномский, один из деятельнейших агентов Генеральной конфедерации и ее главы графа Потоцкого... Итальянский банкир Мартинелли, кажется, финансирует ее. Аббат Роккатани сватает ее кардиналу Альбани, и она только и ждет окончания конклава, чтобы заявиться у папы как законная претендентка на русский престол. Как видите, птичка не такая простая. Граф писал мне, что у вас есть польский паспорт, вы старше меня, вам легче попасть туда, в эту компанию, и все узнать.

— Все-таки мне кажется все это пустяками... Графиня Пиннеберг. Почему графиня Пиннеберг — дочь Государыни Елизаветы Петровны?.. Надо ее посмотреть. Вы ее видали? Что же, она похожа, по крайней мере, на покойную Государыню?

— Какое!.. Ничего похожего! Маленькая, щупленькая, едва ли не больная. Чернявая. Вернее всего — полька.

— Покажите мне ее, хотя на улице, а там подумаем, как мне к ней попасть.

— В воскресенье она непременно поедет в костел. Мы станем у ее дома, и вы ее увидите.

 

XXX

 

Дул зимний, ледяной ветер. От мраморной виллы, подле которой ходили в ожидании выхода графини Пиннеберг Камынин и Христинек, тянуло холодом. Подле крыльца, затянутого тяжелым темно-зеленым суконным пологом, стояла карета, запряженная четвериком плохих, разбитых рыжих лошадей. На потертой сбруе и на карете были написаны бронзовые вензеля «Е» под императорской короной.

Плотная занавесь вдруг отдернулась. Камынин стал в стороне, но так, чтобы ему все видеть. За занавесью была глубокая мраморная передняя. Два красавца турка, в раззолоченных куртках синего сукна и широких малиновых шароварах, при саблях, выскочили на улицу и стали по бокам кареты. Приятный женский голос со слегка манящей хрипотцой раздался в глубине передней:

— A bientot, cheri! (До скорого, милый! (фр.))

На улицу вышла стройная тонкая женщина, одетая в шубу, отороченную мехом, в платье с фижмами. На высоко взбитых темных волосах едва держалась маленькая кружевная шляпка. В руке был ридикюль и молитвенник в красном переплете. Женщина повернула голову к турку и ласково улыбнулась ему. Турок бросился к карете и помог женщине сесть в нее.

Карета загремела по плитняку колесами и скрылась в тесной улице.

— Видали?..

— Я знаю эту женщину, — сказал Камынин.

— Да?.. Ну!.. Где же?.. Кто же она?..

— Два года тому назад она была в Париже, окруженная поляками. Она называлась тогда принцессой Володимирской. Ничего подозрительного тогда в ней не было. На мой взгляд — лоретка... Продажная женщина, вот и все.

— И метит на всероссийский престол!.. Ужасно!

— Итак, приступим к исполнению порученности графа Орлова. «Гора с горою не сходится, а человек с человеком?.. Надо же было ему узнать ее тогда в ее парижской жизни, когда в глазах ее была только одна мысль — «дай денег»... Кто же она? Почему именно ее избрали орудием русской смуты все эти иностранцы, которым любо одно: позор, унижение и разрушение России? О!.. Как ненавидят они все нашу Государыню за ее православие, за ее борьбу за своих подданных, за то, что она стоит крепко за Россию и приумножает ее владения... Но все-таки — принцесса Володимирская, да что в ней общего с покойной Государыней?.. И молодец Алехан!.. Всюду у него глаз, все он знает, за всем следит и бережет государынино имя».

И вспомнил давнишний разговор у Алексея Разумовского с Алеханом о подвиге. Тогда Алехан отправился в первое свое путешествие за границу, и тогда он сказал... как сказал-то!.. Для подвига нет ничего священного!.. Честь!.. Да и честь надо отдать для Государыни... Он свято, особенно сильно понимал, что такое беспредельная преданность Государыне.

— Что же, — обернулся Камынин к Христинеку, — узнаем все и поступим так, как указал граф Чесменский. Я думаю — вопрос только в деньгах, а судя по ее выезду, хотя и с императорскими коронами, даже и не таких больших деньгах...

И больше до самого дома Камынин не сказал ни слова.

 

XXXI

 

Превращение Али-Эмете, princesse Wolodimir, dame d'Asow, в графиню Пиннеберг случилось совсем недавно, весною 1774 года в Вюрцбурге. Графиня была там вдвоем с Доманским, в скверной гостинице. Она скрывалась от кредиторов. После года покойной и сытой жизни у князя Лимбургского ей пришлось спешно уехать из Стирума. Кто-то донес князю, что Али-Эмете водит его за нос, что она злостная авантюристка, которая и сама не знает, кто она такая, вернее всего, что она дочь трактирщика в Киле. Князь охладел к своей любовнице, отказался платить по ее счетам, его управляющий граф Рошфор выгнал Али-Эмете из замка, и она в отчаянии переехала в Вюрцбург, впереди были нищета, суд за долги и или тюрьма, или новое бегство, на этот раз к верному Доманскому в фольварк, то есть то, чего Али-Эмете боялась больше смерти. Жизнь ее таяла под ударами судьбы. Она знала, что у нее чахотка, что она сгорает, но тем сильнее было желание если сгореть, так уж сгореть ярким пламенем.

Доманский разрывался на части в поисках денег, в придумывании богатых и надежных покровителей.

Он поехал с Михаилом Огинским в Париж к княгине Сангушко и князю Радзивиллу.

Польские патриоты были очень озабочены политикой Екатерины, Императрицы Всероссийской. Они искали путей противодействия этой политике и в этих поисках ухватились за Али-Эмете. Безродная, не помнящая своего детства, не знающая, кто ее родители, но, несомненно, хорошо воспитанная, образованная, оригинально красивая, смелая женщина, которой нечего было терять, ничем не гнушающаяся, показалась полякам интересной. Были достаны откуда-то документы — духовное завещание Петра Великого о престолонаследии, такие же завещания Екатерины I и Елизаветы Петровны — все на французском языке, все заведомо фальшивое, и Али-Эмете была вызвана к действию. По мнению Огинского, Радзивилла и Сангушки, документы эти вместе с самозванкой могли усугубить смуту, поднятую в России Пугачевым, поколебать престиж и авторитет Императрицы, отвлечь ее от ее широких планов на Польшу, а при удаче и свалить ее с престола.

Но десятого мая король Людовик умер. Рассчитывать на помощь Франции больше не приходилось, но у принцессы Володимирской уже было то, чего ей недоставало. Наконец появились у нее документы, те несчастные бумаги, без которых она ничего не могла сделать с князем Лимбургским. Она, оказывается, была много выше того, за кого себя считала. Она начинала сама верить в то, что она — Елизавета, дочь русской Императрицы Елизаветы Петровны и Разумовского. С этими документами она могла выйти замуж за князя и начать спокойную и привольную жизнь. О большем она не думала. Она написала обо всем князю. Тот прислал ей двести червонцев и обещал дальнейшую поддержку, но не торопился вступать в брак. Теперь именоваться Али-Эмете не имело смысла, принцесса Володимирская, под именем графини Пиннеберг переехала в Дубровник и стала давать понять, кому находила нужным, что она много выше, чем графиня.

Князь Радзивилл прислал несколько польских офицеров для совета. В ее свиту добыли двух нарядных турецких офицеров... По совету поляков графиня написала письма графу Орлову и Никите Ивановичу Панину, склоняя их к измене Императрице ради нее, законной наследницы Елизаветы Петровны.

Так, помимо ее воли, без того, чтобы она вполне сознавала то, что она делает, началось ее самозванство. Ее убедили, что для полного успеха ей нужно заручиться содействием папы и иезуитов и для того принять католичество.

Опять появились деньги, лошади, двор, хорошая квартира и шумное общество малознакомых людей. Голова кружилась, по ночам одолевали страхи от того, что делается кругом нее и помимо ее воли, но «le vin est tire — il faut le boire» (Вино откупорено — остается его выпить (фр.)) — графиня, скрепя сердце, поехала в Рим. Деньги летели, сгорали точно в огне, их никогда не хватало, и было нужно где-то у кого-то их выпрашивать. Время проходило в приемах, шумных завтраках и обедах, в поездках к знатным лицам, вокруг были прелаты и священники, банкиры и дельцы, дипломаты и купцы, они присматривались к ней, как игрок присматривается к идущей карте или к бегу шарика по тарелке рулетки. Что она?.. Выйдет дело — ей дадут денег, не выйдет — отойдут в сторону и забудут ее, холодно уйдут, не простившись.

В эти римские дни вся надежда графини была на Орлова — графиня ожидала ответа на свое письмо.

 

XXXII

 

Камынин, явившийся к графине под именем Вацлавского, был сейчас же принят. Графиня Пиннеберг спускалась по мраморной лестнице в холодную, сквозную с колоннами прихожую. Она куда-то уезжала. С нею шел итальянский аббат в черной сутане. Графиня любезно улыбнулась Камынину.

— Вы узнаете меня, comptesse?.. (Графиня (фр.)) Я был у вас в Париже.

— Ну как же... Я очень, очень рада видеть вас снова у себя. Мосье Станислав, n'est ce pas? (Не правда ли? (фр.)) Я сейчас должна ехать с аббатом Роккатани, — графиня показала на ставшего в стороне священника, — к монсеньору Альбани. Но... приходите сегодня вечером... В семь... Хорошо?..

Она новым у нее, милостивым, точно королевским жестом протянула Камынину руку для поцелуя и прошла к раздернутой занавеси, сопровождаемая аббатом. На улице ее ожидали носилки. Садясь в низкое купе, графиня помахала Камынину рукою.

Было что-то невыразимо грустное в ее улыбке. Была в ней, как это было и в Париже, просьба «дай денег», но вместе с тем было и нечто обреченное, жалобное, точно говорили эти косые, ставшие печальными глаза: «Что вы все со мною делаете?.. Зачем?.. Зачем?..»

Вечером, в нарядном атласном кафтане и свежем парике, Камынин поднимался по холодной, мраморной лестнице в салон графини Пиннеберг. И, как в Париже, сверху доносился звон арфы. Графиня играла гостям. Потом Камынин услышал, как вдруг она тяжело закашлялась сухим надрывным кашлем. Звон струн прервался. Камынин вошел в холодный, просторный зал.

С пестрого, расписного потолка спускалась драгоценная венецианская люстра. Зеленые листики и розовые цветы, вылитые из хрусталя, обвивали вычурные изгибы граненого стекла. Пятьдесят свечей красного воска горели в люстре и отражались в зеркалах... Графиня Пиннеберг поднялась с небольшого табурета с боковыми ручками, нарядный турок в расшитой золотом куртке и длинных голубых шальварах отставил в сторону золотую арфу.

— Merci, мой дорогой Гасан.

Графиня очень похудела, скулы выдавались на остром лице, яркий нездоровый румянец горел на щеках. Она пошла навстречу Камынину, но толстый англичанин, сидевший в низком кресле с поджатыми ногами, с круглыми икрами в белых чулках, встал к ней и, протягивая красные большие руни, заставил остановиться.

— Прекрасно... Удивительно... — сказал он по-английски и продолжал по-французски: — Votre Altesse (Ваше Высочество (фр.)), с такими ручками только и играть на арфе. Подобных ручек и в Турции не видал, а там ручки и ножки нечто пленительное.

— Полноте, Монтегю... Эти руки я унаследовала от моей матери, Императрицы Елизаветы Петровны.

— Как же... Слыхал... Ваша матушка была писаная красавица. Монтегю поймал пухлыми руками руку графини Пиннеберг и жадно поцеловал ее.

Освободившись от англичанина, графиня подошла к Камынину. Она взяла его под руку и подошла к камину, где тлело большое бревно.

— Как холодно, — сказала она, пожимая голыми плечами. — Никак не могу привыкнуть к римской зиме. Гасан, дайте мне накидку.

Турок почтительно накинул на плечи графини душистый куний мех.

— Вы давно из Парижа? — садясь перед камином и указывая Камынину кресло против нее, сказала Пиннеберг.,

— Совсем недавно... Я приехал нарочно, чтобы повидать вас. — И, понижая голос почти до шепота, Камынин добавил: — Я имею поручение к вам от графа Орлова.

— Вы знаете его?.. Вы — поляк?.. Как же это так?.. Мне казалось, при нем нет и не может быть поляков...

— Теперь — есть, — многозначительно подчеркивая слово «теперь», сказал Камынин.

— Вы состоите при нем?.. Вы от него?.. Как же?.. Из Парижа?.. Растерянность и обреченность стали сильнее сквозить сквозь оживление, вдруг охватившее графиню.

— Граф прислал за вами своего адъютанта, поручика Христинека. Граф считает, что-то, о чем вы ему писали, требует личных переговоров. Он просит вас приехать к нему в Пизу или в Ливорно. Он будет там ожидать вас с эскадрою верных ему матросов, готовых на все.

Глаза графини заблестели оживлением. На мгновение страх, жалобная мольба «дай денег» исчезли из них, но тем сильнее сквозила в них обреченность.

— Постойте, — перебила Камынина графиня. — Постойте, я должна это сказать. Мартинелли, — обернулась она к сидевшему в углу толстому итальянцу в богатом кафтане и с драгоценными перстнями на пальцах белых бескровных рук. — Вы слышите?.. Вот мосье Станислав ко мне от графа Орлова... Граф просит меня приехать в Пизу... Он ждет меня там с эскадрою верных матросов.

— Отлично, отлично, графиня, — проворчал итальянец. — Я очень за вас рад.

— Вы должны сделать из этого выводы и понять наконец, что вы должны делать в этом случае.

— Я все понимаю, графиня. Но позвольте мне выжидать дальнейших результатов.

— Вам надо выжидать? Вы мне, мне не верите!!

— Графиня... Смею ли я?.. Но я так мало знаю о вас, а вы так много от меня хотите... Позвольте мне подождать, по крайней мере, развязки всей этой истории... Банковское дело не допускает никакой опрометчивости, и оно не может повиноваться фантазии.

— Voila un houxme!.. (Вот еще человек!.. (фр.)) — Графиня быстро повернулась спиною к камину, лицом к гостям. — Мосье аббе... Граф... Монтегю, прошу вас, выслушайте всю мою историю... Теперь я вижу — все сбывается как по писаному... Мартинелли, вам надо понять, что вас тут никто не обманывает и перед вами верное и чистое дело. Гасан, не гремите там своею саблею и оставьте в покое мою арфу.

Графиня, видимо, была очень взволнована, в ней был какой-то надрыв, и казалось, что все это вот-вот окончится истерикой... Она уселась удобнее в кресло, протянула ноги по ковру и начала, сбиваясь, возвращаясь к рассказанному и повторяясь:

— Вы все мои друзья... Вы все должны знать все, все обо мне. Люди так злы, и они так много говорят того, чего нет. Мое прошлое — это такая грустная и тяжелая история, что мне так часто плакать хочется, когда я думаю о себе и все это вспоминаю... Трудно многому поверить.

Красивые косые глаза беспокойно обводили гостей. Те подошли поближе к камину и сели полукругом. Камынин мог теперь всех их разглядеть — как и в Париже, так и тут, все были мужчины, ни одной дамы не было при графине. Она была — как серна среди волков. Она опять тяжело закашлялась и поежилась под длинным меховым палантином.

— Совсем сибирский холод. Я так хорошо помню Сибирь... Так начала она, как будто что-то вспоминая, может быть, импровизируя, подыскивая слова, поднимая глаза к потолку.

— Я родилась в Петербурге, в Зимнем дворце. Моя мать — русская Государыня Елизавета Петровна, мой отец — ее венчанный муж — Разумовский. До девяти лет я жила при матери во дворце. Какие игрушки у меня были, какая восточная роскошь меня окружала! Белые медведи играли со мною в задах дворца и грели меня своим чудным мехом...

— Вы, значит, говорите по-русски? — быстро спросил Камынин.

— Я?.. Нет... О!.. Нет!.. Я как-то совсем забыла этот язык... Вы не поверите, что я пережила потом. Государыня умерла, и так как я была ее наследницей, я не могла оставаться в Петербурге. Меня повезли в Сибирь. Я прожила там год и чуть не умерла от холода. Разумовский, который очень беспокоился обо мне, разыскал меня и привез в Петербург. Но... Вы понимаете... Из огня да в полымя... Меня хотели отравить... Государыня Екатерина незаконно захватила власть. Это ужасная женщина, которая ни перед чем не остановится. Я была девочка и, конечно, ничего не понимала во всех этих интригах. Но мой отец непрерывно думал, как меня спасти. Он послал меня к своему родственнику — шаху персидскому. Я там жила, не подозревая тайны своего рождения. Я даже считала себя персиянкой... Когда мне минуло семнадцать лет, персидский шах открыл мне, кто я... Он предложил мне свою руку... Но тогда мне пришлось бы отречься от своей веры и вместе с тем от престола, на который у меня были все права. Я не могла так поступить. Вы поймете меня. Я все честно и прямо сказала шаху. Он был благороден. Он щедро одарил меня и отпустил меня ехать, куда я хочу. Я переоделась в мужское платье и с другом шаха — Гали, никем не узнанная, проехала всю Россию. Я узнала во время этого путешествия, как ненавидит народ свою Государыню и как он жаждет видеть на престоле законную наследницу, дочь Императрицы Елизаветы Петровны. В Петербурге я побывала у некоторых знатных особ, друзей моего отца. Они мне обещали помочь, когда настанет подходящее время. Я поехала в Берлин. Я была у короля Фридриха. Король сейчас же признал во мне дочь покойной Государыни. Он протянул мне обе руки и назвал меня «princesse». «Тише, тише, дорогой король, — сказала я ему, — я окружена врагами...» Из Берлина я поехала в Лондон, а потом в Париж. Когда Гали умер, я купила себе в Германии графство Обернштейн. Я могла бы жить в нем в полном довольстве, но меня беспокоили судьбы моего бедного народа. И вот тут я узнаю, что мой брат — Пугачев начал войну из-за меня с Императрицей Екатериной... Я решила помогать ему и для того войти в сношения с Турцией и прусским королем. Я готова дать Пруссии расширить ее владения на востоке, а Турции можно будет дать что-нибудь на юге. Россия так богата землями. Важны не земельные приобретения — важны правда и справедливость и счастье моего народа. Я написала обо всем этом графу Орлову... И вот ответ. — Графиня Пиннеберг встала с кресла и, протягивая руку в сторону Камынина, сказала, повышая голос: — Граф просит меня к себе. Он ждет меня с целою эскадрою верных мне матросов!.. Мартинелли, я вам еще раз говорю — вы должны мне, должны помочь. Русская императрица сторицею вам заплатит за эту помощь ей!

— Я позволю себе, графиня, подождать того момента, когда вы и точно станете Императрицей. Я предпочитаю немного выждать событий.

— Какой ужасный человек!..

— Нет, графиня, просто — банкир.

Мартинелли подошел к столу, на котором лежали карты, и, взяв колоду, подошел к графине.

— Не гневайтесь на меня, графиня. Les affaires sont les affaires... (Прежде всего дела (фр.)) Я был бы плохим банкиром, если бы давал закладные под воздушные замки...

— Вы сегодня невозможны, Мартинелли...

— Увы, как всегда. Вы не возьмете карту?..

— Нет, я не в состоянии сейчас играть. Я слишком потрясена воспоминаниями.

Играли на двух столах. Графиня отозвала к себе Камынина и села с ним в стороне от гостей, у камина.

— Послушайте, мосье Станислав, вы слышали все... Всю мою трагическую историю. Вы, как поляк, знаете лучше них русские дела. Неужели и у вас есть какое-нибудь сомнение?

— Графиня, я не сомневаюсь, что вы все это искренне рассказываете. Но... другой раз... мой искренний, дружеский вам совет... Не называйте Пугачева своим братом. Он простой казак... И, сколько я знаю, он уже выдан Императрице и едва ли не казнен.

Графиня сильно покраснела. Она смутилась, но смущение ее длилось недолго, она сейчас же и нашлась.

— Я немного спутала. Когда говоришь людям, которые ничего не понимают в русских делах, невольно говоришь не так, как надо. Это правда — Пугачев никогда не был моим братом, но когда я была совсем маленькой девочкой и жила у матери, однажды Разумовский привел ко мне казацкого мальчика, вот его-то и звали Пугачевым. Мы с ним играли, и он мне стал как брат. Императрица, видя его смышленость, послала его в Берлин, чтобы он там мог получить основательное военное образование... Он очень ко мне привязался и вот и теперь пошел за меня сражаться... Вы говорите — пойман, выдан, казнен? Это было бы ужасно... Не может этого быть! Откуда вы все это знаете?..

— Графиня... Что, если бы вы?.. Впрочем... Я не имею права ничего вам ни говорить, ни советовать... Так что прикажете передать орловскому адъютанту?..

— Скажите господину Христинеку, чтобы он послезавтра пришел с доверенностью к моему секретарю Флотирону. Тот передаст ему мой ответ графу Орлову

— Слушаюсь, графиня, ваше желание будет исполнено.

Глаза Камынина встретились с косыми глазами графини. Такие обреченность, растерянность, страх и подавленность были в глазах графини, что Камынину вдруг стало необычайно жаль эту женщину

— Графиня, — начал он и не мог продолжать. Вдруг вспомнил то, что так резко запечатлелось в его памяти: разговор с Орловым о том, что такое беспредельная преданность Государыне. И понял, что подошел к этому пределу, и уже не мог удержаться. Не было, значит, у него орловской твердости.

— Что скажете?..

— Графиня... Я думал, что иногда бывает лучше, чтобы то, что надвигается, — отошло.

— Я вас не понимаю, о чем вы говорите?

— Я сознаюсь — неясно я говорю... Знаете?... Вдруг исчезнуть... Сделать бывшее, сказанное, написанное — не бывшим, отречься от писаного, обратить в шутку сказанное... Словом, уйти, исчезнуть с той сцены, куда взошли. Отказаться от роли...

— Исчезнуть?.. Да... Может быть... Я сама знаю, мне врачи намекали — я недолговечна... Но если сгореть?.. Так сгореть блестящим огнем!..

Она встала, выпрямилась и, гордо протягивая руку Камынину, сказала важно:

— Мой долг, мосье Станислав... Вы исполните ваш — пришлете сюда господина Христинека.

Камынин низко поклонился и, поцеловав протянутую ему руку, пошел из залы.

Он шел пешком домой, на ту сторону Тибра, и думал: «Какой, однако, вздор вся человеческая жизнь. Глупая женщина, так мало знающая Россию, совсем ее не любящая, орудие международной политики, сама не понимает, на что она идет... Никто из предающих ее ей не верит, ни на грош, все отлично понимают, на что ее толкают, и все-таки тащат ее куда-то, взвинчивают и ведут... на плаху... Во имя чего?.. Чтобы только хотя немного помешать торжественному шествию к величайшей славе Екатерины... Международная политика — глупый заговор... А впрочем, глупы только те заговоры, которые не удаются, а удайся?! Такая женщина на престоле российском!.. Готовая все и сама себя продать... Нет, прав Орлов... Тысячу раз прав... Пусть гибнет... Ей остается только надеяться на милость милосерднейшей матери нашей всемилостивейшей Государыни Екатерины Алексеевны ».

Но отделаться от едкого чувства чего-то досадного и нехорошего, во что он попал, Камынин долго не мог.

 

XXXIII

 

«La demarche gue la Princesse Elisabeth de toutes les Russies fait, n'est gue pour vous prevenir, Monsieur le Comte, gu'it s'agit actuellement de se decider sur le parti, gue vous avez a prendre dans le affaires du temps, — писала Орлову графиня Пиннеберг . — Le Testament, gue feu Elisabeth l'Imperatrice fit en faveur de sa fill, est tres bien conserve et entre bonnes mains; et le prince de Razoumovsky, gui commande une partie de notre Nation sous le nom de Puhaczew, etant en avantage par l'attachement, gue toute la Nation Russe a pour les heritiers legitimes de feu l'Imperartrice, de glorieuse memoire, fait, gue nous armes de courage pour chercher les moyens de buser nos fers». (Попытка, которую княжна Елизавета всея России делает, имеет целью только предупредить вас, граф, что от вас требуется решить, примете ли вы участие в теперешних делах. Завещание, сделанное покойной Императрицей Елизаветой в пользу своей дочери, сохранно и находится в верных руках, и князь Разумовский, командующий частью нашего народа под именем Пугачева, имея все преимущества вследствие преданности, какую имеет вся Россия к законным наследникам покойной Императрицы и ее славной памяти, — вооружает нас мужеством искать средства порвать наши оковы (фр.))

Она описала свою ссылку в Сибирь и бегство оттуда в Западную Европу ... «Elle est soutenue et appuyee de plusieurs sou-verains; eile ne vous ecrit tout cela, gue pour vous avertir, gue l'honneur, la glorite, tout vous dicte de seconder une Pricesse, gui reclame des droits legitimes». (Она поддержана и опирается на многих верноподданных, она пишет вам только для того, чтобы осведомить вас, что честь, слава — все повелевает вам помочь княжне, объявившей свои законные права (фр.)) Она указывала, что ввиду войны, которая ведется, необходимо и выгодно изменить отношение к туркам. Она сообщила, что находится в союзе с Пор-той и что ничто ей не может угрожать, так как она находится на турецкой земле и под охраной большого конвоя. У нее огромное количество приверженцев в народе, уже давно страдающем под тяжким игом честолюбивой женщины, славолюбие которой не знает пределов. Она указывала Орлову на его обязанность поддержать ее, законную наследницу русского престола. Она заранее уверена в успехе своих притязаний... «Le grand ouvrage etant fait, il ne s'agit done plus, gue de nous mon-trer. Nous avons cherche les moyens pour nous rendre a Livourne, mats on nous en aempeche, guoigue nous fussions bien assure de votre probiteo. («Громадная работа уже закончена — нам остается только появиться. Мы искали возможности приехать в Ливорно, но нам помешали, хотя мы не сомневаемся в вашей честности» (фр.)) Она сообщала, что готова приехать в Ливорно, и просила Орлова ввиду тайны дать ответ через посланного на имя господина Флотирона. В конце письма она опять возвращалась к завещанию Императрицы Елизаветы I, которое хранится у нее в надежном месте, она писала, что в этом завещании упомянута она одна, что ее брат в нем даже не назван. «Время коротко и драгоценно, — писала ока, — нужно двинуть дело, иначе все государство погибает...» Она борется не из-за короны, а потому, что ее чувствительное и нежное сердце не может выносить стольких страданий русского народа. Она предоставляла графу Орлову сократить или расширить составленный ею манифест, но просила сделать это продуманно. Заканчивала она письмо словами : «De la reconnaissance il n'est pas necessaire, gue nous vous en parlions, elle est si douce aux ames sencibles, gu'elle ne laisse point d'espace entre la sen-sibilite et la susceptibilite; sentiments gue nous vous prions de croire a toujous sinceres». («Нет надобности говорить о моей благодарности — у душ чувствительных она так нежна, что тут нет уже грани между чувствительностью и обидчивостью. Мы просим вас верить, что наши чувства к вам будут всегда нежными» (фр.))

К этому длинному письму были приложены данные для составления воззвания к флоту. Они начинались выдержкой из завещания Елизаветы, Императрицы всероссийской, сделанного в пользу ее дочери Елизаветы Петровны. На основании этого завещания она, наследница престола, ныне совершает шаг во имя блага ее народа, который стонет и несчастия которого дошли до предела, во имя мира с соседними народами, которые должны стать навеки нашими союзниками, во имя счастья нашей родины и всеобщего спокойствия.

«Nous, Elisabeth Seconde, par la grace de Dieu, Princesse de toutes les Russies, avertissons toute notre nation, gu'elle n'a d'autre parti a prendre, gu'a se decider ou pour, on contre elle, nous avons l'avantage sur ceux, gui nous ont usurpe notre Empire, nous publierons dans peu de temps le Testament de feu Elisabeth Imperatrice, tous ceux, gui s'opposeront a, nous prefer serment, seront punis par les lois sacrees, etablies par la Nation meme, renouvetees par Pierre Premier, Empereur de toutes les Russies». Манифест этот был помечен : «de Foms de Turguie le 18 courant». («Мы, Божию милостию Елизавета Вторая, княжна всея Руси, объявляем всему народу нашему, что он должен решить, быть за меня или против меня, мы имеем все права против тех, кто отнял у нас нашу империю. Через короткое время мы объявим завещание покойной Императрицы Елизаветы, и все, кто поспеет не присягнуть нам, будут наказаны по священным законам, утвержденным самим народам и возобновленным Петром Великим, Императором всея Руси. Фомс. Турция. 18 сего месяца» (фр.))

Это письмо и проект воззвания к матросам были переданы Хри-стинеку. Тот остался в Риме для наблюдения за графиней Пиннеберг, а Камынин сухим путем поехал в Ливорно к графу Орлову.

Орлов, его принял в красивой вилле, где он жил с молодой итальянкой. Он внимательно прочел и перечел письмо графини, потом дал его прочитать Камынину.

— Чушь... Ерунда какая-то... Каша у ней в голове порядочная... Ты ее видел?.. Что ты думаешь о ней?

— Несчастная авантюристка, жадная до денег и мишурного блеска... Продажная женщина.

— Красивая, по крайней мере?

— Если хотите... Есть в ней что-то... Ловкая, умная бестия и окружена проходимцами, международными мошенниками.

— Умная?.. Не вижу ума в этих писаниях. И никто ее не просветил...

Орлов сжал руками голову. В его глазах знакомый Камынину стальной огонь.

— Не люблю, когда с бабами. Не на то они созданы... Ты народ наш не меньше моего знаешь. Живому, светлому, радостному, умному не верит. А вот такому вздору поверит, как верил в Пугачева. Узнаю в ее писании пугачевский штиль... Народ, Иван Васильевич, на солнце плевать готов и в потемках будет счастья искать... Надо сие в корне пресечь... Здесь же... Без шума, без скандала... Мы свое дело по чести и по совести исполнить должны. Я пошлю все это при письме от себя матушке Государыне, а ты отправляйся обратно в Рим и живую или мертвую, честью или обманом доставь ко мне эту... самозванку. Свой долг Орлов исполнит. Понял?..

В тот же день Камынин поехал обратно в Рим.

<Оглавление

Hosted by uCoz