Главная

П. Н. Краснов

Екатерина Великая

Часть третья.

Призраки из могил встают

6. Конец самозванки. Княжна Тараканова

XXXVIII

 

Десятого января 1775 года Пугачев был казнен в Москве, на «Болоте». Ему была назначена такая же казнь, как для волжского разбойника Степана Разина. Его должны были колесовать, отрубая ему по очереди крестообразно сначала одну руку, потом ногу, потом опять руку и снова ногу и после всего голову. Но в Москве давно не было казней и не было опытного палача.

Пугачев искренне каялся и перед народом просил простить его, в «чем согрубил он». Палач, сам не отдавая себе отчета в том, что он делает, отрубил разбойнику голову, а потом над обезглавленным трупом произвел колесование.

Известие о казни, изображение ее появились в заграничных газетах — и за границей все знали об этом, одна графиня Пиннеберг ничего об этом не слышала и продолжала наивно называть Пугачева то своим родным братом, то другом детства и верным своим сообщником, борющимся с Императрицей Екатериной Алексеевной за нее.

Пятнадцатого февраля графиня Пиннеберг, сопровождаемая Камыниным и Христинеком, с Доманским и Чарномским приехала в Пизу для переговоров с Орловым.

Она сразу была восхищена, очарована, поражена тем вниманием, лаской, щедростью и красотою всего, что для нее было приготовлено Орловым.

Жить по чужим домам и на чужой счет она привыкла — она иначе и не жила никогда. У нее всегда были покровители — персиянин Гали, английский банкир Вантурс, князь Лимбургскне, кто только не помогал ей, не дарил ей за ласки и любовь деньги и драгоценности. Были у нее времена богатые, бывали и бедные, почти голодные, когда приходилось бегать от кредиторов и когда при ней оставался только верный ей маленький Доманский. Но никогда не бывало так, как этою весною в Пизе.

Графиня Пиннеберг приехала в Пизу под именем графини Силинской. Для нее Орловым была нанята прекрасная вилла. В саду цвели камелии и мимозы. Белые и красные цветы камелий резко выделялись на темной зелени, припорошенной вдруг нападавшим и быстро тающим снегом. Раскидистые пинии шатром прикрывали небольшую, красивую, как игрушка, дачу. Внутри все было последнее слово моды, изящества, искусства и красоты.

Только что графиня Силинская разобралась и устроилась на вилле — к ней приехал Орлов. Она много слыхала в эти дни про Орлова, но она не могла и вообразить себе такого сочетания мощи, громадного роста, красоты, силы и изящества. Прекрасные глубокие глаза его смотрели ей прямо в душу. Ни у кого из прежних ее любовников не было такого взгляда, ласкового и сильного в одно и то же время. Графиня поняла, что она ни в чем не сможет противоречить этому северному медведю. Его голос шел прямо в сердце. Орлов почтительно склонился к руке графини, наговорил ей с места множество ласковых слов, и, когда она пожелала иметь его портрет, чтобы всегда видеть его перед собой, Орлов на третий день их знакомства прислал ей свой прекрасный портрет в драгоценной раме.

Силинской передали, что Орлов для нее разошелся с прекрасной итальянкой, с которой жил до сего времени и которую любил. Женщине всегда приятна победа над соперницей, даже и такой, которую не видала она, а для такой женщины, как графиня Силинская, это было и ново, и особенно приятно, и дорого.

Орлов не отходил от графини. Он не стеснялся в подарках. Стоило Силинской чего-нибудь пожелать, как это появлялось у нее, как в сказке. Появились коляска и дорогие лошади, по одному намеку все ее римские долги были уплачены.

Камынин рассказывал Силинской о том, что Императрица Елизавета Петровна была венчана с Разумовским, что Орловы играли большую роль при воцарении Императрицы Екатерины Алексеевны, что, говорят, брат Алексея Орлова Григорий — невенчанный муж Императрицы.

— Правда ли, мосье Станислав, я слышала, будто граф Алексей удален Государыней, что он в опале и ненавидит ее?

Камынин смутился. Как ни был он искушен в дипломатической лжи, прямая ложь не находила выражений.

— Откуда мне это так точно знать? Я поляк.. Поляк из Варшавы, и я знаю только то, что говорят у нас в Варшаве. Ведь я здесь оказался чисто случайно.

Силинская этому не удивлялась. Столько при ней с раннего детства бывало случайных людей, столько сама она сочиняла, что ей не было странно, что с одной стороны пан Станислав как будто бы и очень хорошо знал тайны русского двора, с другой — вдруг заявлял, что он ничего не знает, потому что он — «из Варшавы»...

Орлов, великолепный, ласковый, нарядный — он каждый день являлся к графине в новом кафтане, один драгоценнее другого, с пуговицами из алмазов и рубинов, — напудренный, надушенный, громадный, величественный, настоящий вельможа, сильный — он ей на потеху свивал в узлы железные кочерги, ломал итальянские лиры, — любовался восхищением им Силинской. Та влюбилась в Орлова, как никогда еще не была влюблена. Любовь украсила ее, болезнь горела в ней, но в самой болезни явилась красота. Что-то неземное было во взгляде ее, больше было обреченности, но эта обреченность нравилась Орлову. И так часто вдруг загорались ее глаза страстью, в них появлялся совсем детский восторг наивности и невинности. На щеках пылал огневой румянец, зубы белели из-за пунцовых губ, и вся она, худенькая, стройная, гибкая, дышала таким зноем страсти, что и опытному Орлову становилось не по себе.

Она все забывала. Забыла и роль будущей Императрицы Российской, она жила только сегодняшним днем, не думая о страшном и ответственном «завтра». Она совершенно доверилась этому рыцарю-великану из сказки, в железных руках которого ей было как в бархатных перчатках.

Орлов, казалось, был без ума от нее. Он предлагал ей венчаться, как ей будет угодно, с католическим ксендзом или с греческим попом — все равно, но чтобы она была его, совсем его.

Косые глаза блистали счастьем.

— Милый, да разве я не твоя? Не вся твоя и навеки? Голубо-серые глаза Орлова смеялись. Он целовал Силинскую в щеки, в затылок, в завитки нежных волос, в «душку», а у графини, как у птички, схваченной охотником, быстро билось сердце, и она все забывала.

— Ну что же, будем венчаться?.. Сейчас, сегодня, завтра?.. Он раскатисто хохотал.

— Граф... Я, право, не знаю... Я очень тронута вашим предложением.. Но... теперь? Не рано ли?.. Когда я с вашею помощью достигну всего, мне принадлежащего, тогда... Как мой отец, Разумовский!.. Не правда ли?..

У нее не было секретов от него. Драгоценные бумаги, фальшивые «тестаменты» были переданы Орлову на хранение, и Орлову оставалось только захватить ее саму.

Как женщина нравов легких, она не могла противиться мужскому обаянию Орлова и его умению овладевать женщинами. Отдаваясь его ласкам, с последним вздохом вдруг подумает она: «У Орлова любовниц столько, сколько звезд на небе... Кто я? Одной больше»...

Все равно — так сладки, так страстны его ласки! Из-под жгучих долгих поцелуев срываются задушенные слова: «Еще.. Еще...»

Они лежали вместе на постели. Широкая дверь была открыта в мраморную лоджию, уставленную цветами. За нею — синее итальянское небо, большие, яркие звезды и теплый, нежный, весенний воздух.

Размягченная, распаленная страстью, но все еще боящаяся проговориться, продешевить, отпугнуть, прервать эту колдовскую игру в любовь, она горела на медленном огне. Он, холодный, пресыщенный, уже не любящий да и не любивший, торопящийся закончить свою тяжелую роль, безжалостный, пользовался этими минутами ее размягченности, чтобы больше о ней узнать и решить, насколько она опасна для той, кому он ни на одну секунду не изменял и кого никогда не забывал.

— Лиза... Неземная моя радость... Нежная ласточка.,. Ну, расскажи мне, как попали к тебе все эти документы?.. Расскажи мне всю, всю твою жизнь... Тогда мне легче станет работать для тебя...

Опять!.. Ее прошлое, которого она сама не знала... Все, все ее этим мучили... Князь Лимбургский приставал с бумагами, этому тоже надо все знать. Инстинкт продажной женщины говорил ей, что тут надо как можно выше себя изобразить:

.— Ты же знаешь! В моем письме я все открыла. У меня нет от тебя ничего тайного. Король Прусский мой друг, он сразу же признал, кто я, Курфюрст Трирский, герцог Гольштейнский... Все это, мой милый, люди с положением... В Париже, где я говорила со многими министрами, мне обещана поддержка. Только венский кабинет мне кажется подозрительным. Но я ведь могу совершенно положиться на Пруссию и... на Швецию. Польская конфедерация вся за меня. Теперь я хочу с твоей помощью проехать в Константинополь. Да, наконец, мой брат Пугачев, он, как мне говорили, уже многое отвоевал у Екатерины. А он всецело за меня.

Орлов медленно поднимается с постели. Он надевает шлафрок. Прищуренными глазами он смотрит на лежащую перед ним женщину. Ему все ясно. Она — орудие врагов России, и больше ничего.

— Графиня, — говорит он холодно и серьезно. — Вы мне показывали документы... Я их прочел.

— И что же? Ты мне не веришь?..

— По документам тем вы дочь Императрицы Елизаветы Петровны и Алексея Разумовского... Но почему же вы всюду названы Елизаветой Петровной?..

Графиня Силинская молчит. Она не понимает вопроса. Она ложится ничком. Ее раскрасневшееся лицо уткнулось в подушку. Она тихо плачет.

Орлов выходит в лоджию. Он садится там в кресло, высекает огонь и закуривает трубку. Он долго и напряженно думает. Он совсем позабыл плачущую больную женщину. Он все узнал, его приговор постановлен. Он думает лишь о том, как спокойнее, без малейшего риска впутать в это дело Государыню, изъять эту женщину из возможности работать. «Бросить в воду проще всего...» У него нет ни жалости, ни раскаяния, ни любви...

 

XXXIX

 

Графиня Силинская долго не соглашалась поехать с Орловым в Ливорно. Какой-то инстинкт подсказывал ей, что этого не надо делать. Так хорошо и уютно было на их вилле в Пизе, так хорошо любилось в ней, что не хотелось думать о чем-то страшном, что надо делать в Ливорно. Но, наконец, согласилась. Она поедет всего на один день — смотреть свой флот и показаться верным ей матросам. Она выедет рано утром с Христинеком в венской карете и поедет к английскому консулу сэру Джону Дику, там она будет обедать и после обеда с Орловым, леди Дик и адмиральшей Грейг на вельботе проедет на корабль, откуда будет смотреть маневры флота. К ночи она будет дома. С ней будут Чарномский и Доманский.

Двадцать третьего февраля она поехала в Ливорно.

У дома английского консула графиню Силинскую ожидала толпа итальянцев в пестрых, нарядных костюмах. Толпа стеснила Силинскую при выходе из кареты, и какой-то человек в низко надвинутой на брови шляпе, закрывший лицо темным плащом, протиснулся к ней и сунул ей в руку записку. Силинская спрятала ее в складках корсажа... В уборной она прочла записку. На дурном французском языке ей сообщали: «Не ездите на адмиральский русский корабль. Вам там приготовлена ловушка. Вас увезут в Москву и казнят там, как казнили Пугачева. Ваш доброжелатель».

Она еще ничего не слышала о казни Пугачева, и это известие ее ошеломило. У нее подкашивались ноги. Она рассеянно отвечала на вопросы горничной и машинально, привычными движениями поправляла высокую прическу и клала на лицо пудру. Голова ее непривычно для нее работала. До сих пор никогда ничего сама не решала. Всегда кто-то руководил ею и за нее решал, что надо делать. Она испугалась и решила не ехать на корабль, а если что-нибудь будет ей угрожать, искать помощи у так трогательно, ласково встретившего ее народа.

В просторной прихожей, уставленной цветами, с мраморными статуями, Силинскую ожидал Орлов. Он представил графиню, не называя ее имени, леди Дик и жене адмирала Грейга.

Сэр Джон Дик всмотрелся в характерное красивое лицо Силинской с косящими глазами и сказал:

— Мы, кажется, с вами встречались. Говорите вы по-английски?..

— О! Очень мало... Возможно, что мы и встречались, когда я была в Лондоне.

Общество было небольшое. Силинскую смущали дамы, она не привыкла к женскому обществу. Но она подобралась и старалась быть интересной и любезной. Обед был накрыт в глубокой лоджии наверху, во втором этаже. Между мраморных столбов, увитых зеленью, был виден голубой простор несказанно красивого Средиземного моря. Внизу расположился беломраморными домами и зелеными садами прелестный город. На море длинной линией в кильватерной колонне вытянулся русский флот. Широкие, большие белые флаги с голубыми крестами по диагонали реяли на свежем ветру. Было нечто манящее в черных силуэтах кораблей с белыми поясами деков и черною паутиною не покрытого парусами такелажа.

Силинскую посадили по правую руку хозяйки, против неё сидела адмиральша Грейг, рядом Орлов, дальше сэр Дик, Чарномский, Доманский и Христинек. После первых стопок вина стало весело и уютно. Записка, поданная при входе в виллу, как-то позабылась. Не могло быть тут, где такие милые и любезные дамы, никакой опасности.

Адмиральша Грейг рассказывала, как эту самую эскадру в Кронштадте провожала в далекий поход сама Императрица Екатерина Алексеевна и как навесила она на шею адмирала Спиридова образ Иоанна Воина. Силинская повернулась к Орлову:

— Скажите, граф, это те самые корабли, на которых вы разбили под Чесмой моего друга турецкого султана?

— Да, тут есть корабли из той самой эскадры.

— Надеюсь, мы теперь все это переменим. Нам нужны мир и согласие. Турецкий султан мой большой друг.

Она не заметила, что после ее слов наступило неловкое молчание. Леди Дик стала говорить, что к вечеру ветер, наверно, усилится и на кораблях будет качать.

— На кораблях всегда качает, — меланхолично сказал сэр Джон Дик. — Но к этому привыкаешь.

— Мне стыдно сознаться, я жена адмирала и не выношу качки. Для меня поездка в Кронштадт — подвиг, — сказала адмиральша Грейг.

После обеда спустились в сад и пошли на пристань. Леди Дик и адмиральша Грейг отказались садиться в лодку. Отлично будет, все видно и с берега, из лоджии. Так было удобно теперь отказаться ехать и графине Силинской. Но перед нею у пристани колыхался великолепный адмиральский вельбот. Его корма была убрана букетами крупных фиолетовых фиалок. Между них лежала белая шелковая подушка с кружевами. Лихие матросы сидели по банкам с веслами, поднятыми отвесно вверх. Все это было для нее — Императрицы!.. Она не могла отказаться.

— Ваш флот вас ожидает, — шепнул ей Орлов.

От выпитого за обедом вина, от ряби волн, набегавших к берегу, и их затейливой красивой игры у графини Силинской кружилась голова, несвязные мысли неслись в ней. Воля ее уснула.

Орлов спустился к лодке и протянул руку графине. Легкими прыжками, грациозной, шаловливой козочкой Силинская сбежала к вельботу. Сильные руки подняли ее и посадили на подушку среди фиалок.

Точно поплыл, удаляясь от нее, берег с виллою, где наверху в лоджии слуги прибирали со стола. Адмиральша Грейг смотрела на Силинскую с какою-то странною, грустною улыбкою. Никто не помахал отплывающим платком.

Едва Силинская ступила на адмиральский корабль, эскадра окуталась пороховым дымом, и гром салюта оглушил графиню.

На палубе офицеры и матросы в парадных кафтанах, музыка, игравшая что-то торжественное, треск барабанов — все это смутило Силинскую и вскружило ей голову.

Графиня шла под руку с Орловым. Перед нею — не корабль, а сказка. Углубление на полуюте у входа в адмиральскую каюту было обращено в цветочный грот. В нем бил фонтан. Мягкие диваны стояли вдоль стен каюты. Подле них были столики. Орлов усадил Силинскую в глубине грота. Арапы в красных, расшитых золотом куртках несли подносы с хрустальными графинами рубинового кьянти, с блюдечками с рахат-лукумом, халвою, орехами в патоке, финиками, начиненными фисташковым кремом, грецкими орехами — восточный «достархан» был подан Силинской. Венгерские цыгане и цыганки полукругом обступили гостью, зазвенела гитара, и пронзительный, какой-то точно тревожный голос молодой цыганки запел на непонятном гортанном языке что-то дикое и печальное.

Чарномский, Доманский и Христинек сидели за одним столиком с Силинской. Орлов стоял с адмиралом Грейгом напротив и тихим голосом отдавал приказания для маневра.

Цыганка, изгибаясь тонкою талиею и размахивая пестрою шалью, танцевала на палубе. Потом цыгане исчезли куда-то. Орлов подошел к Силинской и сказал:

— Пойдёмте смотреть маневры флота.

Они стояли у борта. Адмиральский корабль был на якоре. Мимо него, шумя бурунами, проходили корабли русской эскадры. Паруса были ровно надуты, ни один не играл на ветру, черные пушки зловеще смотрели из портиков.

Победители турецкого флота шли мимо маленькой безродной женщины!

Когда последний корабль, колыхаясь по волнам, пронесся мимо них, Орлов пошел отдать приказания, Силинская вернулась в беседку. Ее и ее спутников сейчас же окружили матросы-песельники. Что делалось за ними, Силинской не было видно. Матросы пели что-то бурно-веселое. Заложив руки за спину, двое из них лихо танцевали матросский танец. Ерзгал с гулом бубен, звенел треугольник, и хору вторила высокая флейта. Матросы пропели несколько песен и ушли.

Пустота на палубе поразила Силинскую. Нигде не было видно Орлова. Часовые стояли у пушек. И над головою Силинской по полуюту, стуча башмаками, ходил вахтенный офицер. Никого больше из офицеров не было на палубе.

Наступал вечер, и время было думать об обратной поездке.

Русского флота не было видно. Море было пустынно. Стало холоднее.

Силинская допила свой бокал.

— А где граф и все остальные?.. — спросила она Христинека.

Тот не понял ее. Он показался ей растерянным и смущенным. Тревога охватила Силинскую. Она вспомнила записку. Она вскочила и резко крикнула, ни к кому не обращаясь:

— Позовите графа!.. Я хочу видеть моего графа!..

Стоявший у пушки часовой шмыгнул носом, качнул в ее сторону головой и засмеялся. С нижней палубы, вырастая, точно появляясь из-под земли, показалась рослая фигура пехотного офицера в черном кафтане с желтым камзолом, за ним появились солдаты с ружьями с примкнутыми штыками. Они вылезли на палубу, подравнялись, твердым шагом направились к цветочному гроту и окружили его. Офицер подошел к Силинской. Ее спутники встали.

— Ваши шпаги, господа, — сказал по-французски офицер. Христинек первый подал шпагу, за ним протянули свои и Чарномский с Доманским.

Силинская бросилась к офицеру.

— Что это значит? — истерически закричала она. — Что вы делаете, господин офицер?.. Где граф Орлов?.. Сейчас же позовите его ко мне сюда. Мне пора ехать.

— Мне приказано объявить вас под стражей, — холодно и строго ответил офицер.

— Но, господин офицер, позвольте!.. Это ошибка!.. Печальная ошибка. Я приглашена сюда графом. Эти господа тоже... Позовите скорее графа. Он вам все объяснит, и он прикажет доставить нас на берег.

— Мадам, я не знаю, где граф. Возможно, что и самого графа постигла та же участь, что и вас. Прошу вас, мадам, следовать за мною в отведенную вам каюту.

Силинская молча последовала за офицером.

Тог открыл двери в адмиральское помещение. За узким коридором была просторная каюта. Под зажженным морским фонарем — койка, постланная свежим бельем. Горничная Силинской Франциска Мешеде и камердинеры Маркезини и Кальтфингер оканчивали уборку каюты и раскладывали привезенные из Пизы вещи Силинской.

— Откуда вы взялись?.. Зачем вы все это привезли сюда? Я же сказала, что вернусь на ночь домой.

Франциска стояла с ночным платьем в руках.

— Что я могу знать, мадам. Только вы уехали, пришел тот поляк, что бывает у вас, пан Станислав, и сказал, что вы приказали забрать все, что нужно для долгого путешествия, и везти в Ливорно. Он сам с нами и поехал.

— Для долгого путешествия?.. О!.. О!.. Для долгого путешествия!.. В Москву!.. В Москву!

— Простите, мадам, я ничего не знаю.

Силинская в слезах рухнула на койку. Сквозь рыдания она вскрикивала:

— В Москву!.. Как Пугачева!.. В Москву!..

 

XL

 

Она сейчас же оправилась. Не первый раз жестоко шутила с ней жизнь. Она верила в судьбу. Она научилась изворотливости. В каюте был стол, и на нем письменный прибор. Силинская написала по-французски письмо адмиралу Грейгу. Она просила объяснить, почему допущено такое насилие, она ведь ни в чем не виновата. Она же явилась на корабль только по настойчивому приглашению графа Орлова.

Она послала с письмом Кальтфингера. Тот сейчас же вернулся с словесным ответом адмирала.

— Их превосходительство приказали передать вам, что вы обязаны повиноваться высшей власти.

— Хорошо... Ступайте... Нет... Постойте. Будьте готовы отнести еще одно письмо его превосходительству.

В каюте и на корабле было тихо. Чуть слышно плескали волны о борта, да мерно поскрипывали цепи в якорных клюзах... Круглый корабельный фонарь бросал на стол уродливую, ползающую черную тень. Было неудобно писать.

Силинская писала Орлову. Ее письмо дышало негодованием. Как могло быть, чтобы он, кого она считала благородным рыцарем, неспособным на предательство, покровителем высокой идеи правды и справедливости, преданным сыном своей родины, позволил поступить с нею так жестоко!.. Почему он покинул ее, когда ее готовились взять под стражу?.. Она требует, чтобы он пришел к ней и утешил ее в ее одиночестве. Что сделала она преступного, когда по его приглашению явилась на корабль? В чем виновата она, бедная, слабая, больная женщина? Она просила верить в неизменность ее чувств даже и тогда, когда она потеряла свободу...

Она отправила письмо. Около часа дожидалась ответа, сидя в кресле. Потом усталость тревожно проведенного дня, хмель выпитого вина одолели ее. Она позвала горничную и легла в постель.

— Как только будет ответ от графа, вы разбудите меня, когда бы это ни было.

Ответ пришел только утром. На ужасном немецком языке с невероятною орфографиею граф писал:

«Ach wo seind wier geraten unglick. Bei disen alem mus man geduldich sein; Gott allmechtiger wiert uns nicht verlassen. Ich bien ezunder in dieselben unglicklichen umsstand, wie sie siend, hofe aber durch f reidschaf t meinen of izirs meine Freiheit bekomen und will ich eine kleine beschreibung machen der admiral Greick, aus seiner f reindschaf t zu mier das ich so geschwinde wie moglich insz Land gern sollte...» («Ах, какое несчастье... Надо быть терпеливыми. Всемогущий Бог нас не оставит. Я в отчаянии от вашего несчастного положения, однако надеюсь, что дружественные мне мои офицеры меня освободят, я напишу адмиралу Грейгу, чтобы он, по дружбе ко мне, дал бы мне возможность бежать, и я, как только можно быстро, отправлюсь...» (нем.))

Он писал, что адмирал Грейг предупреждал его об опасности и советовал бежать, но что около пристани его окружили лодки и забрали с собою. Он просил своего обожаемого друга успокоиться и беречь свое здоровье — все выяснится, и как только он освободится, он найдет ее где бы то ни было и сумеет ее спасти...

Вместе с письмом он посылал ей «занимательные» книги из библиотеки сэра Джона Дика.

Силинская задумалась. Быть может, все это так и надо. Она шла занимать русский престол, свергать Императрицу Екатерину Алексеевну, узурпировавшую его. Разве знала она, как это делается?.. За нее на Волге старался Пугачев. Поляки и иезуиты, окружавшие ее и вдохновлявшие ее, никогда не говорили, как это надо сделать. Она надеялась на матросов... Но матросы еще не знали ее. Орлов пишет, что у него есть верные офицеры. Может быть, этот арест — неизбежное начало того, что она замыслила? Она не могла пожаловаться — с нею обращались хорошо, как с высокопоставленной особой. С нею, значит, считались. При ней были ее слуги. Она знала, что Чарномский и Доманский были тут же, на корабле.

Надо ждать. Она вспомнила всю свою прежнюю, действительную и воображаемую жизнь. Она была полна приключений. Сколько раз она бегала от воображаемых или действительных врагов, от долгов, от кредиторов. Видно, и опять придется как-то бежать...

Она рассеянно перелистывала присланные книги. Мысли бежали своим чередом. Она не слышала, как наверху, на палубе, раздавались командные крики, свистали боцманские дудки, топотали босыми ногами матросы, скрипели, точно стонали, тяжелые реи. Вдруг нагнулась каюта, и, как это бывает при начале плавного корабельного движения, у Силинской закружилась голова. Она встала с койки и подошла к иллюминатору. Вода была близко. Синие волны в искрящихся точках яркого южного солнца быстро бежали мимо, и особенный шелестящий звук раздвигаемой кораблем волны баюкал ее. От буруна, сбивая морские волны, простирался по морю косой след. Слегка нагнувшись, корабль несся в неведомую даль.

 

XLI

 

Время шло в каких-то несвязных грезах, думах, как идет оно на корабле, идущем с несильным ветром по спокойному морю. Не слышно было про избавление. Потом, должно быть, стих ветер. Знойное солнце слепило, играя в спокойной глади моря. Корабль едва шел, отражаясь розовыми парусами в глубинах тихого моря. В каюте стало нестерпимо душно Силинская тяжело, надрывно кашляла. Появилась горлом кровь. Кальтфингер доложил о состоянии графини адмиралу Грейгу, и тот разрешил пленнице выходить на палубу.

Силинская лежала теперь с утра и до вечера на длинном соломенном кресле, на подушках, усталая, больная, ко всему безразличная. Она читала книги, пустые романы, присланные Орловым, а чаще смотрела в синь бескрайнего моря. Над нею тент бросал на золотую от солнечных лучей палубу густую синюю тень. Вверху тихо полоскали на слабом ветре большие паруса. В стороне от нее матросы караулили ее. На баке, взобравшись наверх к тяжелому бушприту, лежали люди в белых рубахах и тихо и сонно пели. Никто не подходил к Силинской, она была вне корабельной жизни.

Дремота, мечты, полусознание, сон... От горничной она знала, какие места они проходили. На каждой остановке Силинская ожидала письма от Орлова. Когда корабль приближался к берегу, Силинскую запирали в каюте.

Из иллюминатора Силинская наблюдала жизнь в порту. Корабль стоял в Кадиксе. Брали воду и провизию. В окно иллюминатора видна была глубокая изумрудная вода в розовых потеках солнечной игры. Перламутровые медузы колыхались в ней, как какие-то таинственные цветы Подходили тяжело груженные быками, баранами и зеленью лодки, стукались о корабельный борт. С криками и песнями шла погрузка. Силинская видела полуобнаженные бронзовые тела, жгучие южные глаза, слышала гортанные крики грузчиков.

Лодки отошли, на корабле подняли все паруса. Вдруг показался ярко, празднично освещенный берег. Белые дома, зеленые сады поплыли, удаляясь от Силинской.

В Бискайском заливе сильно качало, и Силинская не выходила из каюты. Она ждала письма в Англии. Там могли быть ее друзья, друзья Орлова, тот мог дать знать о ней, и ее могли там освободить.

Около суток стояли в Плимуте. На корабле шла починка. Силинская ни на минуту не покидала иллюминатора. Она увидала, как от корабля отвалила шлюпка и в ней — она не могла ошибиться — сидел Христинек без стражи с большим портфелем. Значит, его уже освободили. С трепетом сердечным она отсчитывала минуты. Ждала известий от Орлова, ждала самого Орлова.

По городу зажглись огни, в море стало сумрачно и страшно. Корабль снялся с якоря.

Они были в Немецком море, зеленовато-серые волны били в корабельные борта, когда Франциска принесла Силинской известие: «Корабль идет в Кронштадт...»

— В Кронштадт? Что же это такое?.. Из Кронштадта в Москву, по следам Пугачева?! Пошлите сейчас Кальтфингера к адмиралу, скажите ему, что я прошу адмирала немедленно прийти ко мне.

В каюту пришел молодой офицер.

— Мадам, адмирал прислал меня спросить, что вам угодно?

— Вы?.. Вы?.. Кто вы такой?.. Мне вас не угодно, — истерически крикнула Силинская. — Я просила адмирала... Мне нужно не вас, а ад-ми-ра-ла...

— Его превосходительство поручил мне узнать ваши желания.

— Мои желания?.. Смешно говорить о моих желаниях... Почему меня держат под арестом?.. Что я сделала?.. Какой проступок я совершила? Я никогда никому ничего худого не желала... Меня не смеют держать, как пленницу... Я требую, чтобы меня освободили и пустили во Францию.

Она забилась в истерике. Горничная, позванная офицером, уложила ее в постель. Силинская была в глубоком обмороке. Послали за судовым доктором, и тот распорядился, чтобы больную вынесли на палубу.

Силинская лежала в своем кресле с закрытыми глазами, потом приоткрыла глаза, осторожно огляделась, быстро встала, перебежала палубу и вскочила на борт. Матрос схватил ее тогда, когда она уже кидалась в море. Силинская царапалась, кусалась и визжала:

— Оставьте меня!.. Оставьте!.. Вы не смеете мешать мне!.. Пустите меня!

Ее заперли в каюту и до самого Кронштадта не выпускали на палубу.

Одиннадцатого мая, после двух с половиною месячного плавания, корабль бросил якорь на кронштадтском рейде. Адмирал сейчас же послал Императрице донесение о благополучном прибытии с пленницей. Государыня была в селе Коломенском под Москвою.

Двадцать четвертого мая вечером к адмиральскому кораблю подошла парусная яхта лейб-гвардии Преображенского полка. Капитан Александр Толстой поднялся на палубу и подал адмиралу Грейгу письмо от Государыни.

«Господин контр-адмирал Грейг, с благополучным вашим прибытием с эскадрою в наши порты, о чем я сего числа уведомилась, поздравляю, и весьма вестию сею обрадовалась, — писала Государыня. — Что же касается до известной женщины и до ее свиты, то об них повеления от меня посланы г-ну фельдмаршалу князю Голицыну в С.-Петербург, и он сих вояжиров у вас с рук снимет. Впрочем, будьте уверены, что службы ваши во всегдашней моей памяти и не оставлю вам дать знаки моего к вам доброжелательства. Екатерина. Майя 16-го числа 1775 г . Из села Коломенского, в семи верстах от Москвы».

— Могу получить арестантов?.. — спросил Толстой. Адмирал проверил поданные ему Толстым бумаги, провел

рукою по высокому лбу, поправил парик и сказал:

— Берите... берите... Только будьте с нею осторожны... Никогда не исполнял я более тяжелого поручения. Наши бои под Чесмой кажутся мне теперь пустяками. Я должен был оставить английский берег ранее, чем предполагал, потому что приезжавшие на корабль англичане, как я мог заметить, уже пронюхали об арестантке.

— Да, положение... С меня и моих людей взято клятвенное обещание навеки молчать о пленнице. Никто здесь ничего не знает.

— Здесь никто... Сомневаюсь... За границей всем известно. Граф Чесменский писал мне в Плимут. В Ливорно было большое смятение. Кошачьи концерты графу устраивали. Едва удалось ночью ускользнуть незаметно в Пизу. Тосканский двор весьма и весьма раздражен, что так обманом с их земель оную женщину выкрали. В Пизе пустили слух, что ее умертвили на корабле. Иезуиты шептали всякую небылицу... Кто она — один Господь ведает... Но шум из-за нее большой вышел. Граф опасался, что его отравить могут приверженцы иезуитов... Предупреждаю вас обо всем этом. В Немецком море покушалась выброситься за борт. Как бы на яхте чего не выкинула. Крепче держите.

Арестантку, закутав ей шалью голову, на руках снесли в яхту и посадили в маленькой каюте между двух рослых гренадеров. Офицер поместился у входа в каюту.

— Куда теперь меня везут? — спросила пленница по-французски. — В Москву?..

Никто ей ничего не ответил. Она повторила вопрос по-немецки. Молчание было ей ответом.

По качке и по тому, как шуршала за бортом вода, Силинская могла догадаться, что яхта отвалила от корабля.

В два часа утра двадцать шестого мая главный комендант Петропавловской крепости принял от капитана Толстого арестантов. В призрачном свете белой ночи Силинскую, Чарномского и Доманского с их слугами, окружив солдатами, повели по песчаной дорожке между молодых берез, мимо громадного белого собора и длинных низких казарменных зданий в Алексеевский равелин.

Впереди шла графиня. После долгого плавания, качки на яхте земля колебалась под ее ногами. Светлая ночь была холодна и казалась страшной и призрачной. Силинская два раза на коротком пути останавливалась: не могла идти, жестокий кашель ее душил.

В узком проходе медленно открывались тяжелые ворота. По каменной лестнице небольшого дома графиню провели во второй этаж.

— Вот ваше помещение, — сказал сопровождающий Силинскую офицер.

Через высокие окна с железными решетками был виден небольшой дворик. Помещение состояло из трех комнат с коридором перед ними. Две предназначались для слуг, в третьей Франциска стала устраивать свою госпожу. Слуги внесли баулы с вещами. Силинская села в простое кресло подле окна. Свет белой ночи ее раздражал. В крепости вдруг заиграли куранты. Дрожащие звуки плыли в воздухе и несли безотрадную печаль. Ни мыслей, ни надежд, ни ожиданий. Одна беспредельная, надрывная тоска.

Настал день — Силинская не сомкнула ни на мгновение глаз, не переменила позы. Франциска ей сказала, что Чарномского, Доманского и Кальтфингера с утра потребовали на допрос, что и ее спросят на допрос. Силинская точно ничего не слыхала. Она не повернула головы и не моргнула глазом.

Около полудня дверь комнаты Силинской распахнулась, и к ней вошел князь Голицын.

 

XLII

 

Шесть месяцев почти изо дня в день тянулись допросы. Князь Голицын был вежлив, внимателен к графине Силинской, но и он начинал терять терпение, выходить из себя, видя упорство графини.

Ему было приказано точно выяснить, кто же такая эта пленница?..

Странный вопрос!.. Она сама не знала, кто она. Допрашивавшие ее не могли и не хотели этому верить.

Оставаясь одна, измученная вопросами, она ложилась в постель, закрывала глаза и старалась припомнить свое детство. Ее память обрывалась. Скитания, сказочной красоты сады, фонтаны, розы — да что же это было — правда или все это она сама придумала когда-то?.. Она сознавала только одно: у нее никогда не было ни отца, ни матери. Она их совершенно не знала и не могла сказать, кто они были.

Кто написал ей и подкинул все эти страшные бумаги, за которые ее преследовали? Нужны были бумаги, чтобы выйти замуж за князя Лимбургского, и ей принесли эти бумаги. Ей сказали, что это верные бумаги, и она этому поверила. Дочь Императрицы Елизаветы Петровны и Разумовского?.. В ее детстве было так много необычайных приключений, что почему ей было не поверить, что все это было потому, что ее рождение было совсем необычайным? Когда она объявила все это и писала письма, она совсем не думала о последствиях своего шага.

Видя ее упорство, ее брали измором. Тогда она путалась в показаниях. Сегодня рассказывала одну историю своего детства — назавтра все отрицала и говорила новую выдумку. Это считали притворством, умышленною ложью — она не лгала. Всякий раз она сама была уверена, что говорит правду. Что же было ей делать, когда в ее детстве никто никогда не сказал ей, кто она, и не рассказал ей про ее родителей?.. Ей самой приходилось направлять острый луч воспоминаний в потемки прошлого. Он освещал какие-то углы, но освещал всякий раз по-новому. Князь Голицын изводился и терял самообладание.

— Если вы не знаете, кто вы такая, я вам сам подскажу, вы дочь еврея, пражского трактирщика...

Силинская нехорошо себя чувствовала, она давала показания лежа в постели. Она резко поднялась и села. Худые руки хватились за грудь, косые глаза наполнились слезами, кирпично-красный румянец залил впалые щеки.

— Боже!.. Бо-же мой!.. Чего только про меня не выдумают люди! Никогда, князь, слышите, никогда я не была в Праге! Я готова выцарапать глаза тому, кто осмелился приписать мне такое происхождение... Уверяю вас, князь, я высокого рода... Я это-то точно знаю...

Что Силинская дочь пражского трактирщика, Голицыну сказал английский резидент. В Англии были очень заинтересованы самозванкой и производили о ней самостоятельное расследование.

Силинская хорошо говорила по-французски и по-немецки, недурно объяснялась по-английски и по-итальянски. Голицыну сказали, что Силинская говорит по-французски с польским акцентом — Голицын этого не заметил. Поляки же, бывшие при Силинской, сказали Голицыну, что та знает по-польски только несколько слов. Кто же была она?.. Какой национальности?.. Раньше она называла себя Али-Эмете... У нее были узкие косящие глаза. Ей намекнули на то, что она может быть родом с Востока. Она сейчас же ухватилась за эту мысль и стала уверять, что она в совершенстве знает персидский и арабский языки.

— Я и писать умею на этих языках, — сказала она.

Ее попросили написать на обоих языках. Она вскочила с постели, вдела ноги в туфли и села к столу. Нахмурив тонкие брови, она покрыла какими-то точками и запятыми два листка бумаги. Голицын сразу увидел, что написанное мало походит на турецкие и арабские письмена, но для верности приказал отправить листки в Академию наук для обследования через знающих эти языки людей. Он получил из Академии ответ: «По предъявлении оной записки сведущим лицам, те нашли, что нарисованные знаки ничего общего не имеют ни с арабскими, ни с персидскими письменами».

Голицын передал это Силинской. Та, по обыкновению, лежала в постели. Она капризно пожала плечами и, кутая узкие тонкие плечи в шаль, сказала:

— Спрошенные вами люди ничего не смыслят в обоих языках. Повернулась лицом к стене, спиною к Голицыну. В этот день

она ничего не отвечала на вопросы князя.

Все это время она писала Императрице, домогаясь личного свидания с Государыней и объяснения с нею.

Через неделю пребывания в крепости, второго июня, она писала Императрице:

«Votre Majeste Imperiale, je croie qu'il est a propos que je pre-vienne. Votre Majeste Imperial touchant les histoires qu'on a ecrit ici dans la forteresse. Elles ne sont pas suffisantes pour eclaircire Votre Majeste touchant les faux soupcons qu'on a sur mon compte. C'est pourquoi que je prends la resolution de supplier Votre Majeste Imperiale de m'entendre elle-meme, je suis dans le cas de faire et procurer de grands avantages a votre Empire.

Mes demarches le prouvent. II suffit que je suis en etat d'annule toutes les histoires qu'on a tramees contre moi et a mon insue. J'attends avec impatience les ordres de Votre Majeste Imperiale et je me repose sur sa clemence.

J'ai l'honneur d'etre avec un profond respect de Votre Majeste Imperiale.

La tres-obeissante et soumise servante. Elisabeth». (Ваше Императорское Величество, я думаю, что нужно, чтобы я предупредила вас о тех историях, которые пишутся здесь в крепости. Они недостаточны, чтобы объяснить Вашему Величеству лживые подозрения на меня. Вот почему я умоляю Ваше Величество выслушать меня лично, я имею случай доставить выгоды вашей империи.

Это доказывают мои попытки. Достаточно, чтобы я была в состоянии опровергнуть все истории, которые без моего ведома про меня выдумали.

Я с нетерпением ожидаю приказаний Вашего Императорского Величества И я рассчитываю на ваше милосердие.

Имею честь быть с глубоким уважением Вашего Императорского Величества.

Всепокорная и преданная слуга Елизавета (фр.). (Орфография подлинника))

Это письмо возмутило Императрицу. Она сейчас же написала князю Голицыну записку:

«Prince! Faites dire a la femme connue que si eile desire alleger son sort, qu'elle cesse la comedie continuee dans les deux lettres a vous adressees et qu'elle ai'audace de signer du nom d'Elisabeth. Ordonnez de lui communiquer, que personne ne doute un instant qu'elle est une aventuriere et que vous lui conseillez de modifier son ton et d'avouer franchement qui lui a conseille de jouer ce role, ou eile est nee et depuis quand elle pratiquait ses filouteries. Voyez-la et dites lui serieusement de finir la. comedie. Voila une fieffee canaille. L'insolence de sa lettre a moi adressee depasse tout et je commence a croire qu'elle n'a pas toute sa raison...» (Князь! Скажите известной вам женщине, что, если она хочет облегчить свою участь, пусть она оставит играть комедию, которую изображают в двух письмах, вам адресованных, которыя она имеет смелость подписывать именем Елизавета. Прикажите сообщить ей, что никто не сомневается в том, что она авантюристка и что вы советуете ей умерить ея тон и откровенно сознаться, кто посоветовал ей играть эту роль, где она родилась и с какого времени она занимается своими плутнями. Повидайте ее и серьезно скажите ей кончить комедию. Вот отпетая каналья. Нахальство ея письма, адресованного мне, превосходит все, и я начинаю думать, что она не в своем уме... (фр.) (Орфография подлинника))

To знойное, душное, то свежее с холодными дождями петербургское лето тяжело отзывалось на хрупком здоровье пленницы. Она сильнее кашляла и больше выделяла крови с мокротой. Она уже целыми сутками лежала, не вставая с постели, кутаясь в одеяла и шали. Иногда вдруг вскакивала, начинала быстро ходить по комнате, потом садилась к столу и писала письма, рвала их, писала снова и опять рвала. Она сама не знала, что писать и как оправдываться.

Князь Голицын сказал ей, что если она скажет наконец всю правду о своем происхождении, он выпросит у Императрицы, чтобы ее отпустили к князю Лимбургскому. Она пожала плечами.

— Что я могу прибавить еще к тому, что я сказала вам, — печально проговорила она. — Я прошу вас... Не мучайте меня расспросами. Я ничего больше не знаю.

Ее считали фальшивой, лживой, злой и бессовестной. Чтобы сделать ее сговорчивее, караул, помещавшийся вне ее квартиры, поставили к ней в комнаты. Теперь она всегда находилась под наблюдением офицера и солдат. Всегда, днем и ночью, кто-нибудь был в ее комнате. Это ее стесняло и мучило. Как испуганный зверек, она лежала лицом к стене, закутавшись с головою в одеяло.

Позднею осенью в холодный ненастный день, когда днем у нее на столе горела свеча, дрожащею рукою писала она Императрице:

«Votre Mageste Imperial! Enfin a lagonie, Je m'arache les bras de la mort, pour exposer mon deplorable sort aux pieds de Votre Majeste Imperiale. Bien loing qu'elle me perdra, ce seras votre sacre Majeste qui fera ceser mes peines. Elle veras mon innocence. J'ai rassemblet le pent de forces qui me reste pour faire des notes que j'ai remis au Prince Galitzine, on me dit que cest Votre Majeste que j'ai eu le malheure d'offencer, vu qu'on croy telle chose je suplie a genoux votre sacre Majeste d'entendre elle meme toutes choses, elle seras vanges de ses ennemis et elle sera mon juge.

Ce n'est pas visavis de Votre Majeste Imperiale que je me veux justifier. Je connais mon devoir et sa profonde penetration est trop connue pour que j'aye besoin de lui detailler les diminutifs.

Mon etat fait fremire la nature. Je conjure Votre Majeste Imperiale au nom d'elle meme quelle veuille mentendre et m'ac-corder sa gracem Dieu a pitie de nous. Ce n'est pas a moi seule que Votre sacre Majeste refusera sa clemence: que Dieu touche son coeur magnanime a mon egard et le reste de ma vie je la consacrerais a son auguste prosperite et service. Je suis de Votre Majeste Imperiale.

La tres-humble et obeissante et soumise devouee servante...» (Ваше Императорское Величество, уже в агонии, я отрываю от смерти мои руки, чтобы изложить к ногам Вашего Величества мою отчаянную участь. Вы не погубите меня; Ваше священное Величество, прекратите мои муки. Вы увидите мою невинность. Я собираю остатки моих сил, чтобы отвечать князю Голицыну; мне сказали, что я имела несчастье оскорбить Ваше Величество; так как верят в это — я умоляю Ваше священное Величество лично все выслушать. Вы отомстите своим врагам и вы будете моим судьею.

Я не хочу оправдываться перед Вашим Императорским Величеством. Я сознаю мой долг, а ваша глубокая проницательность слишком известна, чтобы нужно было вам смягчать описания.

Мое положение ужасно. Я умоляю Ваше Императорское Величество во имя вас самих выслушать меня и помиловать; Бог милосерд к нам. Не одной же мне Ваше священное Величество отказываете в милосердии: пусть Господь тронет ваше великодушное сердце ко мне, и я посвящу остатки моей жизни Вашему августейшему благоденствию и службе вам. Вашего Императорского величества всенижайшая и послушная и покорная и преданная слуга... (фр.). (Орфография подлинника))

Она на этот раз не подписала письма.

В холодное, ноябрьское, темное утро, когда на фигурном столе Государыни горели свечи, а бледный сероватый свет шел в окна, князь Голицын докладывал это письмо Императрице.

Государыня задумалась.

— Как полагаешь, если отпустить ее теперь к князю Лимбургскому?..

Голицын молчал.

— Или... Ты мне как-то докладывал об этом влюбленном в нее поляке... Доманском?.. Что он?.. Все верен своей страсти?..

— Он еще совсем недавно говорил мне, что за величайшее счастье почтет, если бы разрешили ему жениться на ней и увезти ее к нему в деревню.

— Ну вот... Так в чем же дело?..

— Поздно, Ваше Величество... Дни ее сочтены.

— У нее были доктора?..

— Были. Болезнь ее неизлечима. Ей нужен уже не доктор, а духовник.

— Что же, пошли ей такового.

— Я не знаю, какого она исповедания.

— Странно... В полном смысле неизвестная... Что же она-то не скажет? Спроси ее.

— Боюсь, что и она сама того не знает.

— Прекрасно... Этого только и недоставало... Попытай ее, может быть, перед смертью вспомнит, какой она веры.

Когда спросили Силинскую, та сначала пожелала иметь православного священника, потом сказала, что она должна держаться римско-католической веры, так как обещала это князю Лимбургскому, но что она никогда не причащалась по этому обряду. Князь Голицын допросил Франциску Мешеде, и та сказала, что ее госпожа ходила в католическую церковь, но сколько она ее видала там, она никогда не причащалась.

— Слушайте, мадам, — сказал Силинской Голицын. — Ваши капризы мне надоели. Подумайте о страшном вашем положении. Если вы не скажете мне, наконец, какой вы веры, — я вовсе никакого священника к вам не пришлю.

— И не надо, — сказала арестантка и отвернулась от князя. Тридцатого ноября ей стало очень плохо, и она через доктора

просила князя Голицына, чтобы к ней прислали православного священника. К ней был послан священник Казанского собора Петр Андреев, хорошо говоривший по-немецки. Ему было поручено довести арестантку до полного раскаяния и признания своей вины.

Она внимательно выслушала увещание священника и тихим прерывающимся голосом начала свою исповедь:

— Я скажу все, что о себе знаю... Я крещена по обрядам греческой церкви... Так говорили мне в Киле те, кто тогда воспитывал меня и где я жила до девятилетнего возраста... Потом...

Это долго и трудно все рассказывать... Я жила в разных странах... В Англии и Франции... В Германии я получила во владение графство Оберштейн. Была в Дубровнике, в Пизе... В Ливорно граф Орлов пригласил меня на корабль, и меня привезли в Петербург... Где я родилась, кто мои родители, говорю вам по чистой совести — я ничего не знаю... У исповеди и причастия никогда не была, ибо нигде не находила православного священника. О христианском учении знаю из Библии и французских духовных книг, которые иногда читала. Я верю в Бога и Святую Троицу, не сомневаюсь в истине символа веры. Я ничего не злоумышляла против Государыни и не знаю, кто и когда мне дал те бумаги, которые мне столько причинили зла и несчастий. Я слаба, святой отец, я ничего больше не знаю. Зачем мне лгать или скрывать что-нибудь на краю могилы... Молитесь за меня. У меня один грех — и в нем я глубоко раскаиваюсь — с ранней юности жила я в нечистоте телесной и грешна делами, противными заповедям Господним. Я раскаиваюсь от всего сердца, что огорчала Создателя, и умоляю простить мои многие и тяжкие грехи.

По мере того как она говорила, ее голос слабел, все чаще и чаще прерывали ее припадки удушья и кашля. Она с трудом закончила свое покаянное слово.

Весь следующий день, третьего декабря, она пролежала неподвижно в постели и была в полусознании. Жизнь покидала ее.

Четвертого декабря 1775 года в семь часов вечера арестантка умерла, а утром, пятого, солдаты, державшие при ней караул, зарыли ее тело во дворе Алексеевского равелина.

Тринадцатого января 1776 года в тайной экспедиции князем Голицыным и генерал-прокурором Вяземским был поставлен приговор над поляками и прислугой, бывшими с самозванкой. Всех их отпускали на родину с выдачею каждому вспомоществования и со взятием подписки о вечном молчании о преступнице и своем заключении. Если кто из них возвратится в Россию, то без дальнейшего суда подвергнется смертной казни.

Приговор этот был утвержден Императрицей, и в январе Франциска, Кальтфингер и слуги-итальянцы были через Ригу отправлены в Италию, а в марте за ними последовали в Польшу Чарномский и Доманский со своими слугами.

 

XLIII

 

Прошло десять лет. Императрица Екатерина II была в полной славе. Только что был присоединен к России Крымский полуостров, и в Севастополе — как порадовался бы Петр Великий! — Григорий Потемкин строил Черноморский флот.

Императрица прочно сидела на престоле. Призраки прошлого не могли уже больше колебать ее власти. Тени Ивана Антоновича и Петра Федоровича растаяли, исчезли. Императрица не боялась и сына своего Павла Петровича. Тот был женат вторым браком, имел детей, казалось бы, кому, как не ему, сидеть на троне российском? Он был только тенью матери. Как месяц при солнце, светил он лишь отраженными лучами екатерининской славы. Он жил с семьею то в Павловске, то в Гатчине. Как он жил, чем занимался — это мало интересовало его мать. Его воспитатель и первый советник по иностранным делам граф Никита Иванович Панин умер — у Великого Князя не было никого близкого при дворе, кто старался бы для него. Великий Князь прозябал в удалении от двора, и когда Императрица думала о будущем, она думала через голову сына о внуке Александре Павловиче, которому была отдана вся любовь бабушки.

Павел Петрович с супругой совершили путешествие по Западной Европе. Россию, чего раньше никогда не бывало, посетили коронованные особы. Австрийский Император Иосиф II, а потом наследный принц Прусский были в России и восторгались Императрицей. И был летний прекрасный вечер, когда после парадного обеда Государыня вышла на верхний балкон Петергофского дворца с Императором Иосифом и остановилась у перил. Они были одни, И тогда был долгий и откровенный разговор о восточной политике России.

— Если бы я завладела Константинополем, — сказала Государыня, мечтательно глядя на ряд фонтанов, уходящих к морю, — я не оставила бы этого города за собою, но иначе распорядилась бы им.

И она позвала к себе няню со своим вторым внуком Константином.

Она ничего больше не сказала. В ее душе было, когда родился этот мальчик, — восстановить Византийскую империю и дать наследника Константину Великому.

Что и кто мог помешать ей? Она царствовала одна, она была самодержица, все великие возможности России были в ее распоряжении, и она употребляла их во славу и для благоденствия России. Великие люди, готовые на все для нее, ее окружали. Теперь какие бы призраки ни встали — они не были страшны.

 

XLIV

 

Зимою 1785 года статс-секретарь, уже складывая в портфель подписанные Государыней бумаги, сказал несколько смущаясь:

— Ваше Величество, осмелюсь доложить о маленьком беспокойстве.

— Докладывай... докладывай... что еще там случилось, чего и обер-полицеймейстер не знает и о чем утром мне не доложил, — добродушно улыбаясь, сказала Императрица.

— Одна женщина очень добивается вас видеть. Просит быть вам представленной и доложить вам об одном секретном деле...

— Сколько таинственного!.. Одна женщина... Секретное дело... Да кто такая?

— Княжна Тараканова.

— Княжна Тараканова?.. Я никогда не слыхала в России князей Таракановых.

— Так точно, Ваше Величество. Я брал в герольдии справку, и мне ответили — князей Таракановых нет.

— Опять какая-нибудь самозванка?

— Нет, не похожа на такую. Очень скромная и отлично воспитанная, немолодая уже женщина. Я никогда не осмелился бы вас беспокоить с ее настойчивою просьбой, если бы меня о том не просил граф Кирилл Григорьевич Разумовский...

— Графу Кириллу Григорьевичу отказать не могу. Он так редко меня о чем-нибудь просит. Хорошо. Я приму эту княжну Тараканову в Арабской комнате за полчаса до бала. Это самое свободное у меня время сегодня.

Когда Государыня, в тяжелой парадной «робе», прошла из своих покоев в Арабскую комнату, там, в стороне от ожидавших ее фрейлин, стояла высокая, чернявая женщина, с бледным, «постным» лицом, одетая в простое черное платье. Ее ненапудренные волосы были густо пробиты сединою, прямой тонкий нос делил ее лицо, глубоко сидящие глаза были полны скорби. Женщина эта низко поклонилась Государыне и поцеловала ей руку.

— Садись, — сказала Государыня, указывая кресло против себя. — Из каких же княжон Таракановых ты будешь? И по какому такому делу ты меня так настойчиво пыталась видеть?

— Ваше Величество... Я хотела вам сказать... Вам одной сказать, что, может быть, я могу пролить свет на ту неизвестную, что десять лет тому назад умерла в петербургской крепости и что имела наглость всклепать на себя чужое царственное имя... но только вам одной.

— Ах вот оно что!.. Мне и самой всегда было интересно дознать, кто же была оная самозванка?.. Оставьте нас, милые мои, одних с княжною, — сказала Государыня статс-дамам и фрейлинам.

Они остались одни в Арабской комнате. За запертыми высокими, тяжелыми, в бронзе дверями был слышен сдержанный гул голосов собравшихся гостей, пиликали скрипки, певучую руладу пропела флейта, хрипел фагот — музыканты настраивали инструменты.

— Ваше Величество, я потому так долго не могла вам об оном деле доложить, что я все это время жила в Польше, в деревенской глуши, и только несколько дней тому назад совершенно случайно узнала все подробности о самозванке, и вот тогда я подумала, не есть ли эта несчастная — моя родная сестра, пропавшая много лет тому назад в Киле?

— Прежде всего, милая моя, кто ты сама-то?

— Меня зовут Августа, княжна Тараканова. Я была девочкой и жила с младшей моей сестрой Елизаветой и воспитательницей mademoiselle Marguerite в Киле. На дощечке нашей квартиры и на общей доске постояльцев гостиницы, где мы жили, против нашего номера всегда стояла надпись: «Княжны Таракановы»... Я как-то спросила свою воспитательницу: «Разве мы княжны?» Я хорошо знала, что мы из простых малороссийских казачек. Моя воспитательница засмеялась и ответила мне: «За границей все русские — князья», — и больше мы никогда не возвращались к этому вопросу. И вот что я помню... В Киле однажды ночью к нашей воспитательнице пришел поляк. К ней часто ходили разные люди. Было уже поздно. Я не спала. Дверь в нашу спальню была приоткрыта, и я слышала, как говорила моя воспитательница с поляком. Сначала тихо, потом между ними разгорелся спор, и я уже могла слышать каждое слово. Они говорили о каких-то тестаментах Государя Петра Великого и Государыни Елизаветы Петровны... Поляк будто доказывал, что моя сестра Елизавета — дочь Государыни Елизаветы Петровны. Мадемуазель Маргерит резко это опровергала. Они как будто поссорились, и поляк ушел. На другой день мадемуазель Маргерит повела меня и мою сестру к русскому резиденту. Помню, был сильный туман. В узкой улице нас окружили люди в масках, посадили в карету и увезли. Куда отправили мою сестру и мадемуазель Маргерит, я не знаю. С первого нашего ночлега, где-то в лесу, нас разлучили. Меня одну отвезли к полякам-шляхтичам в бедное глухое именье, где я и выросла и где прожила все это время, много долгих лет, и лишь всего месяц тому назад я попала в Варшаву и там услышала всю историю про самозванку. Тогда я сочла священным долгом своим рассказать все Вашему Императорскому Величеству, с глазу на глаз, и сказать вам...

Княжна замолчала, слезы потекли из ее глаз. Она не могла продолжать своего рассказа.

— Все, что ты мне сказала, моя милая, все это весьма интересно... Но что же ты думаешь дальше делать?.. Ты понимаешь, что и точно сего никто, кроме тебя и меня, не может знать...

— Ваше Величество, я это отлично понимаю... И хотя все это так неверно... Точно просто во сне мне приснилось, но если я и точно сестра той... Несчастной... Я совсем ни в чем не виновата, но я должна куда-то уйти... Чтобы люди никак не прознали, чтобы люди, особенно поляки или иезуиты — вот еще опасные люди! — не задумали чего... Вдруг пожелают зла Вашему Императорскому Величеству... Так вот я хочу... Я хочу...

Княжна Тараканова стала рыдать.

— Чего же ты, моя милая, хочешь?..

— Не знаю, Ваше Величество, где же мне знать?.. Я так мало видала, так мало жила, хотя уже состарилась. Я хотела спросить вас, что хотели бы вы, чтобы я сделала? Я все то с радостью исполню.

Государыня с участием смотрела на плачущую перед нею женщину.

— Ваше Величество, мне кажется, я должна уйти, просто совсем, навсегда уйти, чтобы ничем, ниже самим воспоминанием о той несчастной, вам никак не помешать...

— Куда же ты уйдешь?..

—Не знаю, Ваше Величество... Куда вы скажете. Государыня задумалась. Сильнее становился шум в зале. Инструменты оркестра то стихали, то с новым усердием начинали свою пеструю игру.

— Я тебя понимаю, моя милая... Может быть, ты и права. Лучше, чтобы никто и никогда тебя не видал... Чтобы ты могла молчать... Но ты ни в чем не виновата... Ты еще молода... Куда же ты уйдешь?..

— Не знаю, Ваше Величество... Я думала, если Вашему Величеству будет угодно... В монастырь...

За стеною церемониймейстер постучал три раза тростью о пол. Гул голосов и игра инструментов стихли. Государыня встала с кресла.

— Хорошо, моя милая, — сказала она, протягивая руку княжне. — Я тронута благородством и прямотою твоей души. Поезжай в Москву к владыке Платону. Я завтра же напишу ему о тебе.

— Благодарю вас, Ваше Величество.

— Да... Еще одно... Как и почему ты обратилась к графу Кириллу Григорьевичу?..

— Но, Ваше Величество... Мне всегда говорили, что я его племянница.

— Ах, вот как!.. Хорошо!.. Мне многое теперь понятно, но я не думаю, что та... была твоя сестра... Да, от Разумовских я могла и могу ожидать только высшего благородства... Как и ты поступаешь!.. Так... В Москву... Владыка Платон устроит тебя в женский монастырь. Ему ты все скажешь, как сказала мне.

Государыня протянула руку для поцелуя, потом хлопнула в ладоши и сказала появившимся статс-дамам и фрейлинам:

— Прикажите скороходу проводить княжну боковой галереей к выходу.

В тот же миг высокие двери распахнулись. Яркий свет тысяч свечей, музыка, многоголосый прекрасный хор ошеломили княжну Тараканову. Она опустила голову и торопливыми шагами пошла за скороходом.

Тою же ночью, в четыре часа, княжна Тараканова села в ямские сани и на перекладных поехала в Москву, к митрополиту Платону, за решением своей судьбы. (В 1810 году в Ивановском женском монастыре происходило отпевание тела скончавшейся там инокини затворницы Досифеи. Отпевание совершал епископ Дмитровский Августин, на погребении присутствовало много знатных особ. Главнокомандующий Москвы граф Гудович и вельможи екатерининского времени были в церкви. Видно было, что хоронили не простую монахиню. Инокиню Досифею погребли в Ново-Спасском монастыре направо от колокольни, у стены. Эти похороны возбудили тогда в Москве много толков, разговоров, пересуд и догадок о том, кто именно в миру была таинственная инокиня Досифея... На могилу ее был положен дикий камень с высеченною на нем надписью: «Под сим камнем положено тело усопшия о Господе монахини Досифеи, обители Ивановского монастыря, подвизавшейся о Христе Иисусе в обители 25 лет и скончавшейся февраля 4-го 1810 года. Всего ея жития было 64 года. Боже, всели ее в вечных Твоих обителях...» В Ново-Спасском монастыре имелся портрет инокини Досифеи. На обороте была надпись чернилом: «Досифея, в мире принцесса Августа Тараканова»...

В тридцатых годах XIX столетия в петербургской Петропавловской крепости, в Алексеевском равелине сидел замешанный в декабрьском бунте Д. И. Завалишин. Он отметил в своих записках, что внутри равелина был небольшой дворик, обращенный в сад с чахлыми кустами. Одна дорожка шла вдоль стен крепостных построек, другая пересекала дворик от дверей тюремной казармы. По правой стороне этой дорожки была как бы длинная грядка — зеленый бугор. Тюремный сторож, сопровождавший Завалишина, сказал ему, что это могила «княжны Таракановой».

Графиня Пиннеберг, она же Силинская, княжна Али-Эмете унесла с собою тайну своего рождения, да, возможно, что она сама не знала, кто она. Инокиня Досифея, в миру принцесса Тараканова, этой тайны не открыла, но людская молва подхватила сделанное ею когда-то перед Императрицей Екатериной И признание и много лет спустя после смерти самозванки приписала той новое имя — «княжны Таракановой». С этим именем самозванка вошла в историю и литературу. Была ли монахиня Досифея подлинно Дараган — утверждать» нельзя, но можно об этом догадываться и подозревать, что иначе не могло быть...)

 

XLV

 

Нежная и тихая любовь маленькой цербстской принцессы Софии-Августы-Фредерики к еще незнаемой ею России по приезде ее в прекрасную елизаветинскую империю вспыхнула ярким огнем. Так бывает только в мужской страсти — образ любимой влился в саму Екатерину Алексеевну и с ней сочетался. И стали они — «двое — плоть едина». Но сколько препятствий, борьбы, сколько жгучих, полных драматизма положений ей пришлось пережить, прежде чем вполне овладеть предметом своей страстной любви! Она боролась со всеми, кто мешал ей «царствовать одной», нераздельно владеть любимой. Она устранила мужа, подавила материнскую любовь и сына удалила от престола, на который тот имел все права.

На ее пути к обладанию Россией вставали страшные, тайные силы, точно привидения поднимались из могил. Тень Иоанна Антоновича, призраки Петра III Федоровича, таинственные самозванки, никогда не бывшие на свете дочери Императрицы

Елизаветы Петровны тянулись бледными руками, стремясь сорвать с ее головы корону. Она всех победила, и эта победа была труднее, нужнее и славнее побед ее доблестных армии и флота — екатерининских ее орлов — на полях Польши, Турции, Швеции и Крыма, в морях Балтийском и Эгейском, ибо эта победа давала внутреннее спокойствие, уверенность ее подданных в завтрашнем дне.

Под нею, как трава под солнцем, процветали науки, искусства и торговля, народ оправлялся и крепнул, готовясь к свободному существованию.

И вот — последняя тень прошлого, последний призрак, вставший из гроба, пронесся мимо в образе этой несчастной, благородной женщины, обрекшей себя на уединение и молчание. Тихо, осторожно, но решительно Государыня и ее устранила и наконец осталась одна с любимой!..

Императрица Екатерина Алексеевна вошла в душное тепло ярко освещенной громадной залы. В серебристо-сером, парчовом тяжелом платье, в уложенных буклями седых волосах, в тесном, как кираса, длинном и узком корсаже, перетянутом наискось широкой орденской лентой со звездой, в тяжелой и блестящей арматуре драгоценных камней Государыня казалась выше ростом. Ей шел пятьдесят шестой год — а она была красивее, чем в молодости. Глаза ее блистали счастьем обладания и победы, довольная улыбка витала подле прелестных губ.

Оркестр и хор придворных певчих гремел навстречу. Пели кантату сочинения Гавриила Романовича Державина, ставшую ее гимном — гимном Ее России:

 

Гром победы, раздавайся!

Веселися, храбрый Росс,

Звучной славой украшайся:

Магомета ты потрес...

 

Еще далек и недостижим был Константинополь, но память о молдавских победах, сознание обладания прекрасным Крымом наполняло сердца гордостью.

Государыня шла через расступающихся перед нею и образующих широкий людской проход гостей, а с хор неслось:

 

Славься сим, Екатерина,

Славься, нежная к нам мать;

В лаврах мы теперь ликуем.

Исторженных от врагов...

 

Лавровые деревья, подстриженные шариками, стояли в зеленых кадках вдоль громадного зала. Душистым воздухом веяло в нем, и, как степной ковыль под напором летнего ветра, склонялись пудреные головы перед Государыней.

Скрипки нежно пели, и детские голоса — альты и дисканты — говорили трогательные слова:

 

Вам, россиянки, даруем

Храбрых наших плод боев,

Разделяйте с нами славу.

Честь утехи и забаву,

За один ваш взгляд любви

Лить мы рады ток крови...

 

Улыбаясь, кланяясь на обе стороны, медленно шла Государыня, сопровождаемая своим двором через толпы гостей, и чувствовала, что наконец она победила и навсегда завоевала — Россию.

... Камынин закрыл тяжелую тетрадь-брульон, вздохнул и сказал своему гостю:

— Теперь ты понимаешь, кто такая Екатерина Великая и почему мы все ее так любим?.. Она любила Россию и все делала для блага России... А когда хорошо России, хорошо и нам — народу русскому...

 

Hosted by uCoz